Дмитрий Щербинин - Буря
О, эта ночь! Кажется, она никогда не закончится!.. И какой-то жар изводит мое тело; и я чувствую, что Они там — что и Они сейчас мучаются вместе со мною. И они ждут, что я напишу правду. Я чувствую себя таким слабым, что, быть может, с зарею умру… Да как же так, ведь главная часть моей истории тогда останется не рассказанной?!.. О нет — я буду писать до зари, пока будет двигаться перо — и я уж это то должен досказать.
Здесь, про милую Веронику осталось совсем немного, но вот слезы — слезы по моим щекам катятся! Эта глава должна быть записана, это должны узнать люди!..
Придай мне сил, свет иль тьма, придайте мне сил Назгулы! Заберите мою душу к себе, в страдание, но дайте — дайте мне закончить! Вероника!..
* * *— Вероника!!! Вероника!!! Вероника!!! — три эти вопля слились в один, а вмести с ними был еще и мучительный вой горбатого.
Все они разом бросились вслед за нею, но было уже слишком поздно.
Впрочем, Вероника еще могла вернуться (и она чувствовала это) — если бы она тут повернулась, то оказалась бы под их защитой, и они, уверен, смогли бы уберечь ее. Но, ведь, перед ней был ребенок, и оставить его, значило тоже, что оставить самое себя. Нет, нет — хаос не был властен над нею, пусть все вокруг дергались и ломались, а она парила в нежном, поцелуями ее наполняющем облаке — она настолько их всех любила, что все они были частью ее духа. Она несла в себе рай, но окружающий хаос не мог этого принять — одновременно обрушился на нее этот вал, и она обхватила, нежно прижала к себе этого ребеночка ни в чем не повинного, вскрикнувшего с любовью: «Мама!»
В это же мгновенье, замер ветер, и снежинки с такой отчаянной силой мчавшиеся до этого, теперь усмирились — только живые порождали вопли, окружающее безмолвствовало. Впрочем — и эти вопли, в то же мгновенье стали умолкать — всякое движенье прекращалось; ибо до этого все чувствовали лихорадочное возбужденье — все не могли хоть на мгновенье задуматься, что творят они — теперь окружающая ярость усмирилась — вдруг, какая-то жуткая, вековечная тоска тихо застонала в этом мрачном воздухе, и, плавно опускаясь, полетели крупные, темно-серые снежинки. Остановилась, и тут же покрылась ледяной коростой кровавая грязь и снег уже стал скапливаться на ней маленькими холмиками — словно бы многочисленные надгробья вырастали на глазах. Еще кричали, стонали — но все тише, тише — они тянулись к этому безмолвию, надеялись, что хоть оно даст исход их безумию.
Следующий сонет был произнесен Робином, когда он шел к тому месту, где вал Цродграбов налетел на Веронику и ребенка, и с треском разорвавшись в стороны, затих — там было что-то бесформенное темное, уже заносимое снегом. Когда Робин говорил эти строки, у него разорвалась, и кровью залило все лицо вена над виском единственного глаза (впрочем — и это ничтожная деталька, и это так — блеклая крапинка, перед тем, что тогда в душе его было). Впрочем, вот и этот сонет — как он дошел до меня, кем то от кого услышанный, кем-то записанный:
— Тишина и снег… Слезы в темном саване,
Слабость выразить… Разорвана душа,
Твоя душа… иль снег… все в ладане,
Снежинки падают… миры летят шурша…
Вот космос — вот он… мироздание…
В веках покоя нет… века уже прошли…
Снежинок, снов… души здесь увядание…
Слезинок жизней падают гроши…
Темная бездна… душа умирает,
Нет места мечтам… ухожу за тобой,
Эти строки… снежинки мертвый слагает…
Этот мир мертвой стал тишиной…
Последний сонет… чтобы сердце остановилось,
Уйти отсюда… душа ни с чем не примирилась…
Итак, в тишине, окруженные плавным движеньем снежинок, они медленно опустились на колени перед Ней. Описывать, что стало с ее телом… зачем?.. Быть может, вы думаете, что от описания страшных ран, на этой юной красе будет передано то, что испытывали они?.. Нет, нет — они вовсе и не замечали этих страшных ран — телесное не было значимо для них и раньше, ну а в эти то величественные мгновенья — тем более.
Из глаз каждого во все время этого беспрерывно вырывались слезы, а Робин и вовсе ничего не видел — ведь, лицо его покрывала кровь. Он не пытался эту кровь вытереть, ведь глазами бы он увидел только некие чуждые формы плоти, тогда как он все видел и чувствовал и без того, своими внутренними, духовными очами.
Ее осторожно подняли перевернули лицом к этим падающим снежинкам… лик был прекрасен… впрочем, зачем это говорить? Я уже много говорил про прекрасные, и умиротворенные лики, про лики, из которых в мгновенья смерти исходил некий внутренний свет. Эти слова… они хороши в иных случаях, теперь же, описывая это, я понимаю, что писать про те мгновенье такими словами просто пошло… Я не смею выражать как-либо состояние ее лика, не то что душевное состояние… Как то я уже упоминал, что оставляю какие-либо упоминания о душах тех, кто уже умер — о них ничего, никому из живущих, или общающихся с живущими неизвестно, потому же не смею описывать то, что они чувствовали, и испытывали тогда — они не были ни в этом, ни в каком-либо ином мире, они были вне времени, и их чувства были чувствами уже умерших, лишь отголоски которых помнили они потом.
Но они помнили ее завещание:
— Любите друг друга. Любите всех, как братьев и сестер, и тогда тот мир станет таким, каким бы он мог быть, каким он живет в ваших душах. Просто любите друг друга — так легко, так счастливо… Я, быть может, смогла это… Я прожила короткую, но счастливую жизнь… Дай то судьба каждому такое…
Робин говорил в своем сонете, что: «душа ни с чем не примирилась» — и это были чувства и братьев, и горбатого. Они и в том запредельном бытии, в том величайшем таинстве не могли смирится с разлукой, с тем, что и останется у них одно только это завещанье, да воспоминанья святые. Даже видя все величие смерти, они не могли принять, что тот искаженный мир останется без нее.
Опять-таки, слова приведенные ниже не были сказаны в том таинстве (прилагать что-то земное, значит опошливать, то чему не может здесь быть подобия) — однако потом, когда Робина молили, чтобы он, все-таки вспомнил бывшее там, он произнес такие строки:
— Вернуться без тебя нет силы, да и незачем. Та боль, что был возле нас не разрушена… Без твоей, О Звезда, помощи мы не сможем донести до них свет… Вернись…
— Но, если я и вернусь, то ненадолго.
— Навсегда — мы не сможем жить без тебя…
Но они уже понимали, что она действительно не сможет вернуться более чем на какое-то недолгое время — они боролись с этим, но в тоже время, понимали, что усилия их уже тщетны…
Те Цродграбы, которые были поблизости в то время, когда Вероника погибла — те немногие из них, кто был еще жив, видели, что склоненные над ней тела некоторое время пребывали совершенно без движенья — Цродграбы тоже не шевелились, несмотря на то, что этот крупный и мрачный снег уже засыпал их. Они смотрели и смотрели на эти застывшие фигуры, ожидали чуда. И не только эти Цродграбы ожидали чуда — ожидали его все бывшие в этом темном облаке. В то мгновенье, когда душа Вероники оставила хрупкое тело, произошел тот надлом, что разъяренная воля ворона рассеялась. Когда она пожертвовала собой ради малыша, когда Робин шел к ней, и шептал сонеты, эта темная воля тоже не смела пошевелится, тоже замерла в ожидании, чем же закончится это таинство. Этот ворон так презиравший этих «червей» — теперь поражался на них, оказывается, все-таки были в них какие-то силы уже непостижимые для него — и ему было больно за гибель Вероники, и он бы хотел вернуть ее. Он тоже ждал. Когда исчезла темная воля — с тоскливыми воплями обратились в леденистые облака терзавшие эльфов призраки, но эти облачка уже не имели своей воли — они опустились под ноги, и обратились в ледяную коросту. Остановились не только эльфы, но и «мохнатые», даже и бесы-Вэлласы остановились. Наконец-то, наконец-то прошло это лихорадочное круженье, и они могли призадуматься и ужаснуться тому, что совершали они, и в каком жутком месте находятся.
Даже и «мохнатым», и бесам было не по себе — даже и они не могли понять, что они такое, и зачем делали — чудовищным виденьем представлялась эта, так неожиданно прекратившаяся бойня. И их положение, стоящих по колено в застывающей кровавой грязи представлялось настолько невозможным, что все они, от последнего «мохнатого» и до эльфийских князей ожидали чуда. И чудо пришло…
Я не осмеливаюсь сказать, что вернулся дух Вероники — оттуда не возвращаются, и не знаю, как объяснить это противоречие, но приведу только, что сохранилась в хрониках Эрегиона. Было сказано, что вокруг тех заставших недвижимо, в статуи обращенных тел, стал плавно разливаться свет, да такой дивный, живой свет — такая в нем краса была, что все бывшие поблизости Цродграбы поднимались и делали неверные, слабые шажки к этому свету — они вытягивали дрожащие руки, и, чувствуя, что это от Вероники, от их милой Вероники такое чудо исходит, плакали — они еще надеялись, что она будет с ними, всегда. Вот среди этих недвижимых тел произошло движенье, и навстречу им вышел тот самый ребеночек, которого спасла Вероника. Его, казалась, никогда не трогала грязь, никогда его те толкали, не били. Лик его был прекрасен, там была спокойная мудрость, там была вечная и крепкая, никогда не проходящая любовь ко всем ним. Они любили Веронику как высшее существо, так же полюбили они и этого ребеночка, так как видели в нем Ее свет. Они опускались на колени, в великом счастье шептали молитвы, а он смотрел на них с нежностью и шептал: