Дмитрий Щербинин - Буря
— Ну, все довольно! — тут он, с видимым насилием, над собою, очень возвысил голос, и зарокотал тем могучим и гневливым гласом, к которому привыкли эти люди, за долгие годы правления этого жестокого и сильного государя. — Сбросьте колдовство! Кто вы — воины или бабы ничтожные, чтобы поддаваться всяким чувствам! За убиенных братьев — растопчем ничтожных врагов!..
Он еще что-то кричал, и все в таком же духе, и воины также делая насилие над собою, опускали головы, выхватывали клинки, и начинали глухо, страшно, словно растревоженное гневливое море, выкрикивать: «Смерть врагам!.. Смерть врагам!.. Смерть!.. Смерть!..» — темнели их лики, в глазах появлялась и бол, ь и отчаянье. Фалко, видя это, и в какой-то детской наивности, еще полагал, что все можно остановить, что все это какое-то недоразумение. Он сначала взмолился к государю, но тот, против обычного благосклонного своего отношения к хоббиту, только раздражился, и замахнулся на него клинком — все-таки не ударил, но взглянул с такой неприязнью, что тот понял — его переубедить не удастся. И тогда он развернул свою лошадку, подлетел к этим рычащим, окруженным уже какой-то темноватой дымкой рядам. Ему было страшно: еще недавно там были сотни, тысячи умиротворенных красивых лиц — теперь что-то массивное, мускулистое, искаженное, готовое набросится — какой-то исполинский, страдающий выродок. Вот хоббит подлетел к одному из командиров, а это был тысячник, с железной палицей большей чем сам хоббит. Он возвышался над Фалко горою, мог с землей сравнять одним движением руки — он дергался, вытягивался навстречу Самрула.
— Зачем все это?! — искренно, и с плачем изумлялся хоббит. — …Что за глупость делает вас такими несчастными?! Вам же дан разум, вы же чувствуете, когда вам плохо — так несколько мгновений назад вы испытывали счастье, вы весну, вы этот свет любили, а теперь то… Ради чего же это?! Отчего вы такие слабые, отчего вы не можете восстать против обычаев своих предков?! Ведь и ваши прадеды так же бросались на крепости непокорные, рубили, в крови купались — тоже ведь страдали!.. Что ж вы…
Хоббит плакал навзрыд и ему очень тяжело было говорить, а тысячник этот, и многие-многие бывшие поблизости воины, только ниже головы опустили, только громче зарычали: «Смерть врагу!..» — и все, все они без исключения, вновь и вновь делали насилие над собою — они то слышали голос хоббита, и каждый до муки хотел исполнить его слова, но каждый, этим самым насилием уверял себя, что — это слабость, что все это «бабское», и недостойно их воинов.
И вот Троун взвыл: «Вперед!!! Возьмем их с налета!!!» — вопль этот был подхвачен и командирами, в том числе и тем, который возвышался над Фалко — в ушах заложило, и тут же многотысячная эта, озлобленная толпа, с тяжелым топотом, от которого задрожала земля, от которого снег падал с елей в нескольких верстах к западу, — устремились на Самрул.
Лошадка Фалко тоже развернулась, но хоббиту слишком страшно было скакать со всеми ними — все равно что с лавиной в пропасть бросаться, и он, рыдая, и все моля их, но уже шепотом, придержал ее под узды, и она пошла совсем медленно, и чувствуя боль своего седока понурила голову. А вокруг, с воплями, с воем, словно железная, смертоносная река проносилась стремительная лавина. Воздух стал горячим, душным, смрадным — причем настолько, что хоббит стал задыхаться, скривился, закашлялся…
А потом все это оборвалось: вокруг был истоптанный, развороченный снег, впереди — неслись к Самрулу всадники, позади остались немногочисленные обозы. Хоббиту было страшно — он вдруг ясно почувствовал, что то страшное, что рано или поздно должно было охватить и его, и близких ему — теперь совсем близко — он чувствовал, что до какого-то страшного, роком предуготованного свершения остались считанные часы, и что сам он, чтобы не делал, все будет продвигать к этому свершению…
* * *Теперь к Альфонсо, к Аргонии, и ко всем прочем бывших поблизости с ними.
То была чудовищная ночь, в которой ничего не осталось от привычного бытия, но все полнилось зловещими, смерть несущими чудесами. И, ежели над Самрулом выгибающееся исполинское око, было лишь тенью Его боли, то здесь страсть эта разыгралась в полную силу. Здесь, из клубящейся над головами тучи вновь и вновь с жадностью вытягивались слепящие колонны, забирали все новых и новых жертв — и им было все равно: эльфы, люди или бесы попадались — ярость на всех была одинаковой. Бесы-Вэлласы остались без всякого руководства, но в них была злоба, и бросались они на кого попало, в том числе и себе подобных грызли — кидались и на эльфов, гибли без числа, обращались в грязь… Так продолжалось до рассветного часа, а когда же зловещий багровый свет, словно подтек крови, вырвался в одном месте из небесной плоти — молнии прекратились, а клубящаяся масса сжалась, и поднялась высоко-высоко, так что подобна стала узкому разрыву за которым страдало непроницаемо черное Ничто. Все чувствовали присутствие этой силы, однако, истомились уже до такой степени, что не могли предпринять что-либо: да — многие из могучих воителей проведшие уже многие и многие часы в ожесточенной сече, да в этом смрадном воздухе теперь буквально с ног валились. Что касается бесов, то они отступали до тех пор, пока не уткнулись, в каменную гряду, которая выступала над окровавленными снегами в полуверсте от раздробленного лагеря. Там началась страшная давка — бесы с диким хохотом вцеплялись друг в друга, рвались, ломались — и, хотя не появлялись больше новые, их оставалось еще очень много. Да — эльфийский лагерь был разворочен, и вообще представлял отвратительное зрелище: земля вся черная, покрытая выбоинами, все завалено обугленными телами, причем многие тела были изуродованы до такой степени, что невозможно было определить — люди это, или же эльфы. Со всех сторон слышались горестные вздохи, пелись плачи, но все слабыми, измученными голосами…
Однако, сколь не велика была скорбь охватившая эльфийский лагерь, она ни в какое сравнение не шла, с той скорбью, с той невыразимой тоской, и со многими иными чувствами, которые клубились на вершине холма, где раньше стояли палатки эльфийских государей Гил-Гэлада и Келебримбера, а теперь — все было разворочено, все дыбилось острыми темными углами, перемешенными с грязью. Причем — из грязи выступали лики бесов-Вэлласов — уже вытекла из них грязь, но осталась слизкая оболочка, которая тоже растворялась, но пока еще хранила эти черты — и все они, в безмолвном страдании слабо шевелились. На самой вершине холма, лежал, вцепившись дрожащими пальцами в грязь государь Эрегиона Келебримбер. Он с такой силой вдавливал в эту грязь, что из под ногтей у него обильно шла кровь. Он лежал, уткнувшись лицом в им же перебитую, уже не кровоточащую шею дочери своей Лэния. Черты эльфийская девы, застыли в том величественном и совершенном спокойствии, которая дает только смерть. Все земные дела, все страсти жизни — даже и чудовищные страдания ее отца — совершенно ничего для нее не значили. Келебримбер бился в исступлении, он провыл плач, о котором было сказано выше, он впал в забытье, но, как только его попытались унести — оторвать от любимой доченьки — он тут же пришел в чувства, и страстно вцепился в эту холодную плоть, которая, конечно же (и это все понимали) — была лишь опустошенной оболочкой, просто плотью и костями, которым суждено было вернуться в землю. И, все-таки, многочисленные, собравшиеся вокруг эльфы, не могли оторваться от этого бесконечно спокойного, бледного лика — глядя в этот лик, они забывали и те ужасы, которые сами пережили. Слезы умиления катились по щекам многих. На этой площадке был не только Келебримбер, был еще и Альфонсо, и Аргония, и… впрочем Нэдии не было — Альфонсо то свято верил, что Нэдия перед ним — но он нашел только завернутую в потемневшие ткани верхнюю часть шишковатого черепа (все остальное было раздроблено) — и вот эту то верхнюю половину черепа покрывал поцелуями, и молил страстно, чтобы вернулась она. Этот страстный его лепет, когда, от перенапряжения, подступало время от времени забытье, и которое стряхивал он усилиями воли — продолжался уже несколько часов, и все это время рядом с ним была златовласая Аргония, летучий конь под которой, в мгновенье гибели Лэния исчез, и которая повалилась рядом с тем, которого любила…
Ах — да разве же опишешь девичье, страстное сердце! Ведь там, все в чувствах, в порывах сильных, да искренних, да неожиданных. Аргония, всегда почиталась девой суровой, к любви презрительной, которая всеми силами давала понять, что и не дева она вовсе, не женщина, но воитель. Теперь вот это чувство, так долго сдерживаемое, как река горная, раздробившая ненавистный заплот, вся нахлынула на Альфонсо. Так сильна была эта страсть (нет, нет — не плотская, но высшая, жгучая, творческая страсть), что она совершенно забылась; и в течении этих часов ни на мгновенье не отходила от него, и шептала, и молила, и требовала, и рыдала, и даже смеялась безумно, лишь бы только он обратил на нее внимание — и она, от своего душевного перенапряжения также несколько раз погружалась в забытье — но, слыша его слабые стоны, тут же возвращалась, и все это тянулось, и тянулось, и эльфы не решались хотя бы как то вмешаться в это исступление. Дева, видя, что чувство ее безответно, только с большей страстью его любила, и уже твердо знала, что ни за что его не оставит — она так и рыдала: