Дмитрий Щербинин - Буря
Это он вопил уже Цродграбам, и вопль его, под тяжестью леденящей дымки, стремительно опадал вниз, в овраг, и Цродграбы, начинали стремительное движенье — ведь все-таки свершилось то, что и должно было свершиться, с возвращением Вероники!
А Робин уже молил Рэниса и Ринэма — их же молила, и все целовала Вероника, и, наконец, те вырвались из своего ослепления, и тут же ужаснулись совершенному — стояли дрожа, а Рэнис, в порыве чувства своего, стал тут молить у Вероники прощенья — язык его заплетался, и, наконец, все слова слились в один покаянный стон.
— Любить! Любить! Любить! Любить! — хором, как заклятье, повторяли Робин и Вероника, и на измученных их ликах сияли улыбки. — …Мы сможем возродится! Мы разобьем эту боль! Да будет весна!..
Вокруг них все собиралась, разрасталась толпа Цродграбов — все они были в молчании — в напряжении вслушивались — как же много их было — десятки тысяч — даже и не верилось, что овраг мог укрывать такую силу.
— Я понимаю! Понимаю! — вскрикивал Ринэм. — Это все предрассудки, глупости мешают нам быть счастливыми! Мы же можем быть одной семьей, в любви жить, творить… Но сами же друг друга несчастными делаем…
Он еще много выкрикивал такого, и тогда стало вокруг так мрачно, что, казалось — это поздние осенние сумерки наступили — холод вдавливал в землю, слышался беспрерывный болезненный стон, и такое в нем было отчаянье, что стоило только слабинку проявить, и уж мысли о смерти затемняли всякие иные. Тогда все, без каких либо указаний, вздернули головы вверх, и обнаружили, что око надвинулось уже вплотную, что можно руку протянуть, и дотронуться до его леденящей поверхности — оно все трещало, еще сдерживалось…
— За руки — беритесь все за руки, пожалуйста! — взмолилась Вероника, и, конечно же — это было исполнено.
В несколько мгновений, вся эта многотысячная толпа переплелась крепкими дружескими объятиями — и все неотрывно смотрели на око. Теперь была очередь Робина — его держала за руку Вероника, и он чувствовал такой приток нечеловеческий, но солнечный приток сил, какой чувствовал, когда впервые услышал он, что Вероника его любит, а так же — когда платок, нынче уж утерянный получил. Но теперь он не изжигался — о нет: ведь она же была рядом, и он, с нежностью в нее вглядываясь, все выплескивал этот нечеловеческий поток чувств:
— Любить!!! Смотрите!!! Смотрите счастливцы!!!..
— Нет, я не верю, что не справедливо небо,
Ни каждому столетию дает,
Ни каждому то поколенью точно хлебом —
Для духа, свет небес в земную деву отдает.
Но знаю, знаю, знаю — многие так слепы,
Что век свой проживут в грязи, на грязь глядя,
Не понимая, как все помыслы их жалки и нелепы,
Что не живут они, а только ползают свой век губя.
Что в мелочных и подленьких стремленьях,
Которые пред вечностью и прах, и пыль,
Забыли об единственных и верных вдохновеньях,
О коих звезды говорят, в которых быль.
Она, Святая, хрупкая, средь них вуалью радуги скользила,
Она шептала нежные, спокойные слова;
Она, Святая Дева, в веках тех темных никого не вдохновила,
За них несчастных пусть падет горючая слеза.
А вы, счастливцы — вот она сияет
В ней мудрость космоса, галактики, миры,
Пусть на свершения великие она вас вдохновляет,
Пусть грянут детства чистые пиры…
И вы, предвестники грядущих поколений,
Когда забыв земные, тленные дела,
Все люди-братья, в облаке любви стремлений,
Сквозь космос поплывут, в тот сад, где роза-дева расцвела!
Сначала Робин пел в одиночестве, но, когда стала ему вторить Вероника, когда и Рэнис, и Ринэм подхватили, когда и Сикус, которого Робин из оврага вынес, — запел слабым, но таким искренним голосом — тогда и весь многотысячный народ Цродграбов подхватил это пение. Они, держа друг друга за руки, чувствовали себя так, как должны были чувствовать любящие друг другом братья — запели хором — пел каждый, и представьте вы себе хор, в котором девяносто тысяч голосов, и каждый чувствует себя как поэт, и любит страстно!..
Они все смотрели вверх, на око — но видели не это отчаянное, но Веронику, но и всех иных, одинаково ими любимых, и вокруг них расцветало солнечное сияние — от них исходил жар, который был сродни жару, которым изжег себя Сикус, однако — они не истощались — они питались от искренних чувств друг друга и не было конца этому светлому, счастливому чувству…
Это был зал с очень низким куполом, и наполненный пением столь сильным, что для него, не хватило бы и залы много-много большей. Эти световые, звуковые волны бились, пронзали око, и, наконец — оно не выдержало, отдернулось вверх — на сотни метров, на целые версты, и, вдруг, стремительно разорвалось в клочья, расползлось жалкими, безвольными ошметками, которые канули в хлынувшем свете, как куски воска, в раскаленном горне. О — это был весенний свет, это было небесное приволье, которое осветило, объяло бессчетными и даже жадными поцелуями не только их, но и всю долину, даже и Самрул сделала пригожим, праздничным. Этот свет вдруг обратил Серые горы из отчаянных, мрачных, едва ли не стонущих глыб; в ярко сияющих на солнце, счастливых великанов, от которых веяло чем-то сказочным, которые восторгали своим величием.
Тогда же, в этой обильной светом высоте, пролетела большая стая белых голубей. Эти птицы летели стремительно, а потом, сделав полукруг пронеслись еще раз над ними, да и взмыли навстречу солнцу…
Какой же это был плотный, действительно могущественный свет! Да им казалось, что и не свет это вовсе, а небесный мед, и раскрывали они рты, и с жадностью его глотали, и все никак не могли насладится, но чувствовали себя счастливыми.
— Люблю!.. Люблю!.. Люблю!.. — закончив пение, громко смеялся Робин…
* * *Теперь надобно вновь вернуться на три дня назад и хоть вкратце поведать чем же закончилась колдовская ночь для Самрула, а так же — и некоторых иных событий коснуться.
Как вы, должно быть, помните, в городе за главного остался Ячук, и предстал перед ним истерзанный, молящий об исцелении дух Сильнэма. Даже и невозмутимый этот, ко всякому в орочьей царстве привыкший человечек, был испуган этими и страстными, иступленными воплями — понимал, что собственное его волшебство здесь бессильно. Он стоял на кромке стены, и тут раздались хрипы, и в довершение ко всему, он увидел, как прямо перед ним выплыли из тьмы два святящих блекло-мертвенным светом животных глазищи, такие же глазищи выдернулись и в другом месте над стеною, и еще, и еще — Сильнэм отдернулся куда-то в сторону, а Ячука, который испускал розоватую дымку, подхватили жесткие, словно бы каменные лапищи. Конечно — это было племя «мохнатых», которые уносили свои сокровища — своих троих богов — и эти созданиям, привыкшим карабкаться по почти отвесным горным склонам не стоило большого труда вскарабкаться по стене Самрула (хоть она и была оледенелой). Как только они увидели Ячука, так и зачислили его в очередное божество — находясь в этом месте, где должен был, по их мнению, томится величайший их бог, они вообще всему, что было необычайно склонны были приписывать божественные свойства. Так как Ячук не бросался на них, не испепелял, не пожирал — он стал добрым, хоть далеко и не самым значимым божеством (они судили по размерам) — тем не менее, к нему обратились почтительно, и даже попросили, чтобы он указал, где «великий бог» — попросили на дикой смеси из своего трескучего языка, и тем словам, которые выучили они у Даэна и Дьема, и которые так коверкали, что совершенно невозможно было понять, что же на самом деле они говорят…
Тут вступились Даэн и Дьем, которых тоже подняли по стене (что касается Тарса, то он презрительно отмалчивался) — эти двое, еще недавно видевшие и Барахира и Дитье, стали просить в самых учтивых выражениях, чтобы поскорее это недоразумение было разрешено, чтобы их выпустили и позволили увидится с родными. Конечно, бедный Ячук ничего тут не мог разобрать — да и не мудрено, когда столько то накрутилось! Одно он понял точно и верно: все эти создания и голодные, и замерзшие, и вообще несчастные. Еще он понял, что раз уж они пробрались в Самрул, и, ежели они не враги, то несмотря на собственное бедное положение — конечно же надо их приютить, спасти от этой безумной воющей волками ночи. Впрочем — Ячука и не спрашивали — его несли, на поднятых лапах подобно факелу (правда — очень слабому) — уже по улицам, а через стены перебирались все новые и новые «мохнатые», на мордах которых пылал восторг, которые оживленно между собой стрекотали — ведь теперь то цель была близка…
Из Серых гор вышло около тысячи «мохнатых», однако, половина осталась сдерживать Цродграбов, и все они погибли счастливые, верящие, что совершили какой-то подвиг, и даже в мгновенье смерти не прозревшие, что и эта бойня, и все их существование — лишь бредовая, никому ненужная, обреченная на забвение вспышка. Итак, улицы Самрула заполонило пять сотен этих дикарей. Они не знали, что такое двери, вообще — и дома, и ограды, и окна, и мостовые — все было им в диковинку, все и пугало, и восхищало их. Так они скребли, неуверенно стучали в двери, а когда ударили так в стекло, и оно разбилось, то подняли такие вопли, что жители и оставшиеся несколько десятков восставших, которые, при их появлении, забились в самые глубокие погреба — уверились, что теперь то смерть пришла и заберет их неминуемо…