KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Анна Разувалова, "Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Тем не менее, эффект инаковости сибирского аборигена в зрелой астафьевской прозе по-прежнему присутствует, и создается он, в основном, приемами из старого репертуара, сформированного просветительски-романтической традицией изображения инородца. Безусловно, приемы эти – по сравнению с ранней прозой – автором трансформируются (но не так очевидно, как идеологически-историософская концепция анализируемых произведений), хотя воплощаются с гораздо большей литературной изощренностью. В силу того, что северный инородец оказывается автору-повествователю территориально и социально (в смысле принадлежности к «подчиненным» группам) близким, культурная дистанция в «Царь-рыбе» устанавливается и поддерживается прежде всего указанием на психологические различия. Астафьев воспроизводит такие устойчивые психологические характеристики северных аборигенов, как загадочность и непостижимость, недоступность их внутренней жизни взгляду внешнего наблюдателя. О своей туземной героине он пишет:

Никому еще не удалось объяснить эту вечную печаль северян, да и сами они объяснить ее не умеют, она живет в них, томит их, делает кроткими добряками, которые, однако, при всей простоте и кротости, никогда и никому до конца открытыми не бывают, и жизнь свою, особенно в тайге, на промысле, обставляют если не таинством, то загадочными, наезжему человеку непонятными обычаями и ритуалами[1344].

Несмотря на декларируемый отказ от интерпретации («никому не удалось объяснить» северян), автор «Царь-рыбы», конечно же, интерпретирует, приписывая объекту – в духе позитивной ориентализации – таинственность и иррациональность, тем выше ценимые, чем дефицитнее они в критикуемом традиционалистами рациональном мире цивилизации. Нечто древнее, мистическое, таинственное, не поддающееся определению кажется ему «эссенцией» характера аборигенов, позволяющей им ускользнуть от цивилизационного воздействия, остаться, как романтически полагает Астафьев, в глубинах своей «натуры» тождественными самим себе. Так, неуловимое, древнее, инстинктивно ощущаемое горожанином и интеллигентом – автором-повествователем, существенно меняет ракурс изображения туземки, и зарисовка с натуры, вроде бы нацеленная на разоблачение пагубного влияния цивилизации в отношении северных аборигенов, передает зачарованность «испорченной» северянкой:

…девушка-эвенкийка ощупью брала бутылку, наливала в стакан коньяку, медленно его высасывала, доставала из пачки зубами сигарету, <…> прикуривала <…> и снова вперивалась во что-то взглядом. В глуби светящихся тоскливой темью глаз настоялась глубокая печаль, и она, эта древняя печаль, вызывала необъяснимую тягу к женщине…[1345]

Любопытно, что различия между населяющими пространство Сибири этническими группами у Астафьева редко обозначаются при помощи расовых понятий. Северные инородцы, традиционно воспринимавшиеся в качестве «наиболее совершенных антиподов всего русского»[1346], как раз в этой своей «дифференцирующей», то есть требующей уяснения сущности «русскости», функции мало интересовали писателя. Вряд ли подобная терпимость имела под собой сколько-нибудь внятные «идейные» обоснования, скорее, она проистекала из повсеместно распространенной в Сибири практики метисации и самой идеологии «плавильного котла», которая, не будучи четко артикулированной, тем не менее многое определяла в отношении населения Сибири к процессам ассимиляции.

Помимо апробированных культурной традицией приемов изображения туземца, в «Царь-рыбе» обнаруживаются новые ракурсы репрезентации Другого или, лучше сказать, «своего Другого», каковым предстает северный инородец. Сокращение дистанции между автором-повествователем и сибирским аборигеном в некоторых случаях влечет за собой совмещение их точек зрения. Как следствие, некоторые сферы жизни героя-туземца выводятся из экспрессивно (восторженно или обличительно) окрашенного риторического поля. Например, маркировавшая представление о быте северных народов грязь (см., например, в главе «Уха на Боганиде» о детях, выбирающихся весной на воздух: «Которые в лохмотьях, которые и вовсе голопупые, грязные, выбирались детишки на свет из пропрелой, вонькой норы»[1347]), или сексуальная распущенность, характеризующая поведение матери в той же главе, ненарочито лишены оценочности, опять-таки «натурализованы», и потому, в качестве «свойств» самой жизни, оказываются вне морализаторского дискурса. Правда, такая безоценочность не является последовательно реализуемым принципом. В «Царь-рыбе» есть ситуации, когда обусловленное следованием инстинкту и слабо контролируемое поведение «естественного человека» получает то негативную оценку (приведенные писателем факты выдачи северными аборигенами беглых зэков в главе «Не хватает сердца»), то, напротив, поэтизируется. Например, весьма откровенная любовная игра, затеянная на глазах случайных зрителей пьяной эвенкийкой и Акимом, порождает в авторе-повествователе странную смесь неодобрения и завороженности свободой этих «детей природы»:

Дико крича, девка забесновалась, запрыгала, разбрызгивая воду обутыми в заграничные босоножки ногами. Похожа она была на шаманку, и в криках ее было что-то шаманье…

Связчик мой, «пана», понуро за мной тащившийся, мгновенно оживился, заприплясывал на тротуаре, подсвистывая, раскинув руки, топыря пальцы, работая кистями, пошел встречь красотке, словно бы заслышал ему лишь понятные позывные.

– Хана абукаль!

– Харки улюка-а-аль! – отозвалась красотка, сверкая зубами.

«Они поприветствовали друг друга», – догадался я и попробовал остепенить связчика, но он уже ничего не слышал, никому, кроме женщины, не внимал. Продолжая выделывать руками и ногами разные фортели, цокая языком, прищелкивая пальцами, «пана», точно на токовище, сближался с самкой, чудилось мне, и хвост у него распустился, но из лужи приподнялся беспалый бродяга и увесисто сказал: «Канай»[1348].

Любопытно, что уже в следующей главе авторская оценка близкой и даже менее откровенной по интенциям героев ситуации с участием «детей цивилизации» (Гоги и Эли) будет лишена неоднозначности. Проистекающее из нравственной глухоты бесстыдство и презрение к мнению окружающих, приписанное Астафьевым Герцеву, целенаправленно сработает на программное обличение интеллектуала, индивидуалиста и поклонника Ницше.

Меткий глаз охотника и скитальца вмиг выцелил и отстрелил от остальной массы эту пассажирку.

– Эй, курносая! Куда едешь, чего ищешь?

Не переставая сиять глазами и чему-то улыбаться, девушка весело откликнулась:

– Долю!

– Может, вместе поищем? – Герцев обладал способностью слепых или до беспамятства пьяных особ не стесняться людей, не видеть их, отделять при надобности от того, что делал или собирался делать, и потому решительно никакого внимания не обращал на ухмылки и любопытные взгляды пассажиров, а также обывателей поселка Чуш, толпящихся на дебаркадере. Пребывая среди масс, он остался толковать с девушкой как бы наедине. И – диво дивное! Девушка, почувствовав что-то неладное, внутренне напряглась, перестала улыбаться, пыталась сопротивляться наваждению, ощущала, как слабела под натиском какой-то силы, гипнотической, что ли?[1349]

Когда Астафьев в зрелом творчестве отказывался психологически индивидуализировать героев-туземцев, он, видимо, осознавал, что привычные культурно-психологические коды тут не работают. Не случайно в художественной структуре «Царь-рыбы» наделенные этнокультурной специфичностью образы аборигенов (шаманка в главе «Бойе», эвенкийка в главе «Туруханская лилия», мать в главе «Уха на Боганиде») в большей или меньшей степени воплощают иррациональную природную женскую стихию, они символичны, и эта символичность определяет гендерное измерение северной темы в астафьевской прозе. В противовес концептуализации Севера с точки зрения колонизатора (завоевателя новых земель, первопроходца) как пространства мужского и соответственно требующего проявлений маскулинности, точка зрения автора «Царь-рыбы» помещена внутри подлежащего колонизации геокультурного ареала, который определяется при помощи характеристик, в культуре закрепленных за женщиной. Женские инстинктивность, стихийность, ирациональность были ровно теми качествами, которые традиционно в колониальном дискурсе проецировались на представителей «диких» народов для фиксации ролевой асимметрии господствующих и подчиненных, так что туземные героини «Царь-рыбы» как бы удваивали интенсивность проявления этих качеств. В итоге образ географической периферии структурировался Астафьевым через культурно-периферийную семантику «женского». Уже в первой главе «Бойе» тема овладения северным пространством нашла воплощение в «архаичной эротической метафоре»[1350] – преследовании охотником (этнически русским, а значит, «пришлым» человеком) шаманки (коренной обитательницы Севера). Очевидно, что подобная метафора отождествляла овладение женщиной и овладение территорией и недвусмысленно репрезентировала отношения завоевания – подчинения. Однако логику ее сюжетной реализации Астафьев нарушает:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*