Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
В рассказе Астафьева природная стихия – снежный буран в тундре – становится метафорической параллелью стихийности главного героя. Эвенк Тимкоуль, «сын»[1287] в терминологии анализировавшей структуру соцреалистического романа Катарины Кларк или «недисциплинированный туземный Ученик»[1288] в терминологии анализировавшего структуру Большого путешествия Ю. Слезкина, наделяется автором рассказа типологической для молодого коммуниста чертой – импульсивностью. По контрасту сознательностью и выдержкой отличается «Местный Туземный руководитель»[1289], «отец»[1290] – парторг Джераиль. Недостаточная сознательность Тимкоуля, побуждающая его пренебречь помощью коллектива и отправиться в путь во время пурги, едва не доводит героя до гражданского (и идеологического) поражения – бездумно подвергая опасности себя, он рискует подписными листами, которые могут не дойти в Москву, в Кремль, к Сталину. Нехватка сознательности ставит под сомнение и «родоплеменные» навыки Тимкоуля, «сына тундры», выросшего в ней, но не сумевшего обдуманно по ней передвигаться и потому едва не погибшего. В результате адаптации Астафьевым шаблонной для соцреалистического романа схемы распределения ролей к «национальному по форме» материалу возникает не только социальная, но и этнокультурная мотивировка эмоционально-психологических проявлений героев. Импульсивность Тимкоуля свидетельствует о том, что он еще не стал «настоящим коммунистом», но также о том, что он не стал и «настоящим эвенком», ибо настоящему эвенку атрибутрованы сдержанность, самообладание и мудрость. Именно эти качества в духе романтической детерминации характера геоприродными факторами автор рассказа вменяет своим «зрелым» персонажам: «Суровая природа сделала ее (матери Тимкоуля. – А.Р.) душу настороженной, замкнутой. Посмотреть со стороны – равнодушный человек и к радостям, и к бедам»[1291]. Сдержан и бесслезен старый охотник Айгичем, и только закрепившая символический переход эвенков в мир братства подпись под Воззванием за мир, которую собратья-промысловики доверяют ему поставить первому, заставляет его плакать. Сдержанность и молчаливость туземцев[1292], проистекающие из особого, близкого северной природе образа жизни и старательно акцентируемые Астафьевым, в контексте рассказа предстают экзотизирующими приметами культурно-психологической инаковости и знаками, позволяющими отличить сибирских аборигенов в большой и пестрой «семье советских народов».
Инаковость аборигенов севера начинающий писатель хотел обнаружить и в языке персонажей – северных туземцев. В письме 1952 года к редактировавшему сборник «До будущей весны» Владимиру Черненко Астафьев делился догадкой: «Колорит достигается не употреблением северных слов, а речевой интонацией. Я это понял позднее, и теперь у меня северяне говорят по-северному, а не как закоренелые русаки»[1293]. Соглашаясь с этим наблюдением по сути, нельзя не отметить, что в «Тимкоуле» автор, скорее, воспроизводит интонационный строй не столько северной, сколько некой условной «нерусской» речи, насыщенной одновременно обнаруживающими мудрость коллективного «Я» народа апофегмами и злободневными политическими лозунгами:
Широкая тундра, широкая, кажется, нет ей конца, но шире ее моя песня. Лети, песня, как птица, говори мои думы родным эвенкам, расскажи им о Джераиле. Он послал меня за подписями, он радостью душу мою наполнил[1294].
Сосредоточенность на финальном пункте Большого путешествия позволила Астафьеву-рассказчику редуцировать общепринятую сюжетную схему: осуществленная большевиками модернизация жизни «отсталых» северных народов остается вне повествовательных рамок, но большевистское присутствие ощутимо и в земном раю, с которым послевоенное советское искусство устойчиво соотносит жизнь при социализме. В сакральном центре северного пространства парадоксально находятся Москва, Кремль и Сталин, замещающий божество и именуемый в рассказе Большим человеком[1295]. Неотмененное, но дискурсивно замаскированное в советской культуре подчиненное положение инородцев в данном случае проявляется в спонтанно воспроизводимых характеристиках их физических данных, например, малорослости, контрастирующей с размерами Большого человека, который, «как медведь, едва в дверь протискивался»[1296]. К Большому человеку устремлены мысли идела эвенков: охотника Мукдына интересует, узнает ли Сталин о поставленной им под Воззванием за мир подписи, Айгичем рвется поблагодарить вождя за путевку на южный курорт, а замерзающий в тундре Тимкоуль мечтает о поездке в Москву, чтобы «увидеть Кремль, Сталина и отдать ему пакет, который лежит на груди»[1297]. От Сталина в рассказе исходят дары просвещения, чудесно преображающие жизнь коренных северных народов, а сам вождь в рамках модифицированного имперского дискурса в очередной раз утверждается в роли «приемного отца и пожизненного покровителя»[1298] сибирских туземцев. Согласно фабуле рассказа, процесс усыновления начинается задолго до того момента, когда благодарные эвенки оказываются способны принести посильные дары вождю. В воспоминаниях бригадира Айгичема, которые содержат в свернутом виде сюжет «проклятого колониального прошлого», агент царской колониальной власти – «толстый купец», лишает героя отца. Айгичем мстит – и купец отправляется «в воду, рыбу кормить»[1299], а вынужденного скрываться от властей Айгичема спасает Большой человек, отбывающий на севере политическую ссылку (его «самый главный купец, царь, хотел казнить, да, верно, испугался, далеко от себя выслал на север в тундру»[1300]). При этом конфигурация ролей и мотивов в сюжете о колониальном прошлом севера и сюжете о его деколонизованном настоящем зеркально отражают друг друга: северный абориген вступает в конфликт с социально чуждой ему властью и теряет отца – северный абориген обретает отца и живет в душевном единении со своей властью.
Деколонизация Севера автором «Тимкоуля» объяснена долгожданным освобождением закабаленных народов и их последующим превращением в деятельного исторического субъекта. Этому учил Айгичема Большой человек: «…надо, чтобы все северяне взялись за ружья и прогнали начальников прочь!»[1301]. Однако современную политическую ситуацию (исходящую из-за границы военную угрозу Советскому Союзу) эвенк Айгичем описывает в системе понятий, порожденных колониальным опытом:
…злые шаманы захотели быть начальниками, захотели снова даром пушнину брать, смерть на земле посеять. Э-э-й, кровожадные звери, знает Большой человек, чего вы хотите. <…> Я, старый охотник, Айгичем, говорю: мы, эвенки – мирные люди, но мы бьем зверя в глаз, не забывайте об этом![1302]
Актуализация Астафьевым в речи персонажей колониальной лексики, фиксирующей иерархию господства и подчинения, оправдана местным колоритом и значимостью колониального опыта для данного региона. Вместе с тем язык, приспособленный для репрезентации мобилизационных настроений и патерналистского комплекса, связывающего субъект и объект опеки, оставался универсальным языком позднесталинской культуры. И в этом смысле астафьевские герои-эвенки были не просто людьми Севера, но советскими людьми Севера.
В качестве сюжетной метонимии усыновление сибирского аборигена государством присутствует в еще одном раннем астафьевском рассказе «Гирманча находит друзей» (1953), где добродетельные, но «дикие» в силу оторванности от цивилизации эвенки жертвуют собой ради спасения пассажиров тонущего парохода. Маленького Гирманчу, оставшегося сиротой, капитан спасшегося судна и одновременно посланец модернизированного мира, забирает с собой и передает в детдом, гарантирующий замену утраченной семьи семьей новой[1303]. Для благополучного вхождения в нее от маленького северянина не требуется даже умения говорить (полноценная коммуникация между ним и его новым окружением невозможна из-за того, что Гирманча не знает русского языка), ибо потенциальный успех социализации инородца предопределен его желанием усвоить и разделить ценности новой жизни. Капитана, взявшего на себя ответственность за судьбу маленького «дикаря», в детдоме сменяет голубоглазый комсомолец, перенимающий от старшего товарища социализаторскую миссию. Ему благодарный Гирманча в дар за избавление от сиротства приносит вырезанные отцом из дерева собаку и трубку. И хотя символическая природа этого жеста для автора рассказа, видимо, была не очевидна, событийно-символический ряд текста дает основания интерпретировать его (жест) как обмен отцовского наследия на возможность ликвидации собственной «отсталости» и вхождения в новый мир. Гирманча-ребенок буквально репрезентирует представление о простодушии и «детскости» туземца, использовавшееся господствующей культурой для утверждения права управлять якобы нуждающимися в опеке. Забегая вперед, можно сказать, что условный Гирманча астафьевской прозы так никогда и не повзрослеет. В какие бы дискурсивные комбинации ни включался писателем герой-инородец, в каких бы сюжетных поворотах ни участвовал, он останется воплощением простодушия и наивности, оцениваемых в диапазоне от сентиментального умиления (в «Гирманче…») до брезгливого недоумения (в главе «Не хватает сердца» из «Царь-рыбы», где упомянуто о «наивных северных народах»[1304], которые отлавливали и сдавали властям бежавших из лагеря зэков, получая за это, словно за заготовку пушнины, по сто рублей за голову: «…герои энкавэдэшных служб вместе с падкими на вино полудикими инородцами пили до зеленых соплей на деньги, дуриком доставшиеся…»[1305]).