Владимир Алпатов - Волошинов, Бахтин и лингвистика
Впрочем, в одном месте рукописи РЖ на полях имеется несколько загадочная фраза: «На ранних стадиях речевой культуры говорят только жанрами, не различая слов и предложений» (550). В текст она вставлена не была. Эта фраза явно перекликается с тем фрагментом МФЯ, где со ссылками на Марра говорится о совпадении значения с темой «на ранних стадиях речевой культуры». Здесь имя Марра не упомянуто, но это—вновь комментарий к марровским гипотезам о характере языка в эпоху непосредственно после его возникновения. Итак, интерес Бахтина к некоторым идеям Марра был и в 50-е гг., причем как раз там, где он был у авторов МФЯ. Но это – частный вопрос.
Л. А. Гоготишвили подчеркивает, что все перечисленные ею три направления советской лингвистике были чужды Бахтину, поскольку были монологичны, однако структурализм в рамках монологизма «наиболее последователен и потому логически „убедителен“» (540). С этим можно согласиться, хотя, как я отмечал выше, с отдельными высказываниями советских авторов (чаще не самых именитых) он все же соглашался. При этом, обращаясь к структурализму, Бахтин не обсуждает идеи советских авторов. Для него по-прежнему структурный подход—это прежде всего Ф. де Соссюр. Кроме него лишь попутно упомянуто о «бихевиористской лингвистике», сведения о которой, скорее всего, взяты из присутствующей в конспектах книги.[745]
Однако отношение к Соссюру уже не такое, как в МФЯ и даже в «Слове в романе», где дается только его критика. Даже при прямой полемике отмечается, что его книга—«серьезный курс» (169). И нет главного пункта полемики со швейцарским ученым, какой был в МФЯ. Уже в самом начале РЖ мы читаем: «Использование языка осуществляется в форме единичных конкретных высказываний (устных или письменных) участников той или иной области человеческой деятельности» (159). То есть язык – не абстракция: использоваться может что-то реально существующее. Здесь же автор солидаризируется со сталинским положением об «общенародном единстве языка» (159); такая идея присутствовала и у Соссюра. Далее неоднократно говорится о «предложении как единице языка» (174, 175, 176) в противоположность высказыванию; к языку относится и слово (192 и др.). И еще одно место: «Язык, как система, обладает, конечно, богатым арсеналом языковых средств—лексических, морфологических и синтаксических – для выражения эмоционально-оценивающей позиции говорящего» (188). Думаю, что этих примеров достаточно для иллюстрации. Язык понимается здесь в традиционном смысле, уточненном Ф. де Соссюром. Полемика с этим ученым, встречающаяся в РЖ дважды, ни разу не ведется по вопросу разграничения языка и речи или трактовки языка: оба раза она касается сферы, отнесенной швейцарским ученым к речи.
Язык в РЖ – не фикция, не «результат рефлексии», а общая для некоторого коллектива («народа») и не связанная с идеологией система средств (лексических, морфологических, синтаксических, а также упоминаемых и в РЖ интонационных), из которых в процессе речевого общения строятся высказывания. Все это вполне соответствует Соссюру, нет лишь соссюровского акцента на проблемах «внутренней лингвистики», изучения языка. И совсем уж это близко, например, к А. Гардинеру, стремившемуся построить «теорию речи и языка». Если для Бахтина в 50-е гг. теория языка была не очень интересна, то не из-за ее ненужности, а из-за того, что она уже существовала, тогда как теории высказывания—parole—в науке не было. Важно, однако, уметь их разграничить, что делается в РЖ на примере предложения и высказывания.
Вряд ли изменение концепции произошло из-за расхождений между Бахтиным и Волошиновым или из-за того, что Михаилу Михайловичу захотелось «лишь условно» согласиться с «абстрактным объективизмом», чтобы «привить» советской лингвистике интерес к философии языка, как это многократно утверждает Л. А. Гоготи-швили. Все можно обьяснить проще. Структуралистские концепции (и, шире, «абстрактно-объективистские») могли нравиться или не нравиться. Но как только лингвист обращается к анализу конкретного материала, он не может проигнорировать, например, грамматику изучаемого языка. Даже если он ею специально не занимается, он должен использовать уже кем-то проделанный грамматический анализ. И этот анализ обычно проведен либо в рамках структурализма, либо в рамках исторически предшествовавшего ему стихийного «абстрактного объективизма». Например, представители японской школы «языкового существования», выросшей из антиструктуралист ской концепции М. Токиэда, считали главным объектом своего изучения социальное функционирование тех или иных единиц языка. Однако чтобы изучить, как представители тех или иных социальных групп используют ту или иную грамматическую форму, эту форму надо было предварительно выделить. И здесь приходилось опираться на привычные в Японии грамматические концепции, в основном на концепции японских структуралистов. См. также точку зрения Н. Хом-ского, отвергшего структурные теории, но признавшего полезность структурных методов. А вот Б. Гаспаров, пытаясь сохранить концепцию МФЯ во всей полноте, неизбежно приходит к трудностям при обращении к конкретному материалу (см. следующую главу).
Изучая высказывания, крайне трудно отвлечься от их компонентов: предложений и слов. А эти компоненты уже описаны с той или иной степенью четкости. Это, вероятно, не так было заметно при рассмотрении более крупных частей высказывания, как это происходило при изучении чужой речи. Но чем больше привлекался конкретный материал, тем более необходимым оказывалось учитывать и язык как «систему нормативно тождественных форм». Максималистская позиция МФЯ оказывалась слишком утопичной. Реальнее было не строить науку о языке и речи заново, а дополнять ее там, где имеются пробелы. Так делали и К. Бюлер, и А. Гардинер, и В. И. Аба-ев. Позже Бахтин найдет для еще не существующей дисциплины (рамки которой еще будут им уточняться) термин «металингвисти-ка», оставив в рамках лингвистики то, что там уже было.
Итак, Бахтин принял соссюровское понимание языка. Но как он понимал другой член пары Соссюра—речь? Это менее ясно. С одной стороны, в одном месте РЖ прямо повторяется установленное в МФЯ соответствие: parole—высказывание (183). С другой стороны, высказывание определяется как «единица речевого общения» (167); это соответствие даже вынесено в заглавие раздела РЖ. То есть высказывание – конкретная единица чего-то более общего – речевого общения, так же как слово и предложение – единицы языка. Тем самым речь у Соссюра, часть речевой деятельности, оказывается аналогом речевого общения у Бахтина.
Л. А. Гоготишвили указывает, что на месте традиционной диады «язык—речь» или триады Л. В. Щербы «речевая деятельность—языковой материал – языковая система» у Бахтина выступает квартет: язык, речь как совокупность текстов, речевое общение и его единица – высказывание (547). Впрочем, термин «речь», приравненный в МФЯ к langage у Соссюра, в РЖ при изложении собственных взглядов почти не употребляется (встречается лишь в нестрогом по смыслу словосочетании «живая речь»); сказано только, что в лингвистической литературе, в частности в «Академической грамматике русского языка», это слово употребляется нестрого, не терминологически (171).
Важнее для Бахтина «речевое общение». Этот термин, по мнению Л. А. Гоготишвили, заимствован из работы Л. П. Якубинского о диалоге 1923 г. (этот ученый упомянут в подготовительных материалах, но не в РЖ). Скорее именно речевое общение находится на месте parole у Ф. де Соссюра, но в отличие от последнего Бахтин (как и А. Гардинер) подчеркивает не индивидуальный, а социальный его характер. Именно в связи со «схемой речевого общения» происходит первый из двух случаев прямой полемики с Соссюром (169). И здесь критика близка к МФЯ: «дается схема активных процессов речи у говорящего и соответствующих пассивных процессов восприятия и понимания речи у слушающего» (169). Впрочем, за неправильное понимание речевого общения здесь же критикуются Гумбольдт и школа Фосслера. И шире, это – недостаток «идеалистической» и «буржуазной» лингвистики в целом.
Бахтин отвергает и называет «фикциями» даже такие термины, как «слушающий» и «понимающий», хотя они употреблялись в воло-шиновском цикле. Причина этого в том, что «слушающий» не просто слушает, но активно участвует в речевом общении: «Всякое понимание живой речи, живого высказывания носит активно-ответный характер (хотя степень этой активности бывает весьма различной); всякое понимание чревато ответом и в той или иной форме обязательно его порождает: слушающий становится говорящим („обмен мыслями“)» (169). Отметим в данной цитате синонимичность «речи» и «высказывания»; впрочем, «живая речь» в отличие от высказывания не является в РЖ строгим термином.
Итак, речевое общение – это процесс с несколькими (минимум двумя) участниками, использующими общую для них систему языка. Однако о речевом общении сказано не так много, главное внимание уделено его единице – высказыванию. Этот термин многократно встречался в волошиновском цикле, но впервые (чего нет даже в предварительных черновиках) делается попытка подойти к нему строго и определить его границы. Бахтин сразу указывает на связь между высказыванием и диалогом: «Каждое высказывание—это звено в очень сложно организованной цепи других высказываний» (170). «Как ни различны высказывания по своему обьему, по своему содержанию, по своему композиционному построению, они обладают, как единицы речевого общения, общими структурного особенностями, и прежде всего совершенно четкими границами» (172). «По сравнению с границами высказываний все остальные границы (между предложениями, словосочетаниями, синтагмами, словами) относительны и условны» (172). Каковы эти границы? О них говорится: «Всякое высказывание—от короткой (однословной) реплики бытового диалога и до большого романа или научного трактата—имеет, так сказать, абсолютное начало и абсолютный конец: до его начала—высказывания других, после его окончания – ответные высказывания других (или хотя бы молчаливое активно-ответное понимание другого, или, наконец, ответное действие, основанное на таком понимании). Говорящий кончает свое высказывание, чтобы передать слово другому или дать место его активно-ответному пониманию. Высказывание – это не условная единица, а единица реальная, четко отграниченная сменой речевых субьектов, кончающаяся передачей слова другому» (172–173).