KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Анна Разувалова, "Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Со временем претензии Астафьева к официальной версии сибирской истории становились более резкими. Он утверждал, что практически полностью сфальсифицирован пласт, касающийся строительства заполярных городов силами зэков. «Вчера вон радио про Норильск рассказывало. Уж так разливались, так разливались! А о том, что этот город построен на человеческих костях – ни слова!»[1182] – сообщал он Макарову в 1967 году. В главе «Царь-рыбы» «Не хватает сердца» (опубл. 1990) Астафьев приводит реплику случайного попутчика о Норильске: «Разве есть у него история?»[1183], и предлагает контрверсию основания города, причем элемент «контр», подразумевающий конфронтацию с официальным идеологическим словом, для него принципиален. Писатель обращается к мартирологической составляющей сибирского мифа, которая, как убедительно показано в ряде исследований[1184], изначально существенно определяла структуру последнего. Исторической основой стали представления о Сибири как зоне штрафной колонизации, а «инвариантную синтагму, прото-сюжет, частично или полностью разворачивающийся во множестве своих репрезентаций»[1185], образовали мотивы преступления героя – перемещения в зону смерти, каковой являлась Сибирь, – страдания / временной «смерти» – воскресения. «Деревенщики», и Астафьев в том числе, от случая к случаю апеллировали к этой литературно наиболее обработанной и отработанной мотивной составляющей сибирского мифа, поэтому в главе «Не хватает сердца» зловещая макабрическая семантика севера – места смерти, причем с изъятием мотива воскресения, задействована автором максимально мощно.

Вообще, сибирское пространство в прозе Астафьева в ценностно-смысловом отношении дифференцировано: «благословенная» Минусинская котловина (юг Сибири) предстает в астафьевской публицистике местом райского изобилия[1186], Игарка (север Сибири), изначально чужая, но освоенная и, перефразируя одного из персонажей «Кражи», «усвоенная»[1187], в этой же повести становится лиминальной областью смерти-возрождения, а вот Норильск, находящийся севернее Игарки, получает статус зоны абсолютного небытия. Такое бескомпромиссное, не признающее полутонов наделение Севера в упомянутой главе «Царь-рыбы» семантикой смерти и гибели – довольно нехарактерное для Астафьева, как правило, склонявшегося к его амбивалентной оценке, – в данном случае подчинено задачам социальной критики существующих практик «переделки мира». Автор фиксирует разительное несоответствие перспектив, обещанных утопическими проектами, и результатов осуществления последних (в данном случае неважно, идет ли речь о сталинской модернизации или об индустриальной утопии 1950 – 1970-х годов). Логика подмены лежит, по Астафьеву, в основе утопизма как умонастроения и интеллектуальной установки, поэтому «земля обетованная»[1188], которой зэкам, высадившимся после изнурительного путешествия на барже, кажется «голый берег Заполярья»[1189], неумолимо превращается в место смерти, «город солнца»[1190] возводится на костях, а продуктом утопических чаяний о «человеке будущего» оказывается «советский баринок»[1191].

О «внешней» и «внутренней» точках зрения на сибирское пространство, но уже в связи с жанровыми приоритетами разных культурных эпох, рассуждал С. Залыгин в очерке «Писатель и Сибирь» (1961). Он полагал, что художественное освоение региона долгое время велось по преимуществу в рамках путевого очерка, который пользовался особенной популярностью у «заезжих» авторов (А.Н. Радищев, Н.Г. Гарин-Михайловский, В.Г. Короленко), в то время как писатели – уроженцы Сибири, связанные с ее культурной жизнью, «шли к сибирской повести, к роману»[1192]. По мнению Залыгина, жанр очерка был наиболее удобен для взгляда со стороны, в отличие от повести, предполагавшей погруженность в местный материал, его доскональное знание. Конечно, такой взгляд на жанровые приоритеты и их корреляцию с «местонахождением» автора являлся тезисом, нуждавшимся в проверке и уточнении, но он давал Залыгину возможность подвести читателя к существенной для него идее: в современной литературе нет «ощущения страны, которой она посвящена. В ряде произведений достаточно заменить одни географические названия другими, исключить чисто внешние приметы… – и все, что мы называем в общем-то маловыразительным и далеко не всеобъемлющим словом “колорит”, в данном случае сибирский колорит, исчезнет без следа»[1193]. Означал ли этот пассаж, осуждавший «технологичное» использование «местного колорита», призыв сделать понимание «регионального» более глубоким и разнообразным по формам? Возможно, хотя в своей обширной статье Залыгин расставил акценты несколько по-другому. Сибирь он концептуализировал как раз общепринятым способом. Примкнув к традиции осмысливать ее прежде всего в пространственных категориях, писатель заметил, что ощущение «инаковости» региона возникает, в основном, за счет «беспредельности»[1194] его пространства. Но из традиционного отождествления Сибири с бескрайними просторами Залыгин извлек небанальные для начала 1960-х годов смыслы. Поначалу он с характерным для этого десятилетия пиететом отозвался об освоении космического пространства Юрием Гагариным и Германом Титовым и продекларировал необходимость создания нового языка, которому было бы доступно выразить современное переживание бесконечно раздвинувшихся границ мира, а потом заявил, что «экспериментальной базой» «для познания пространства суши»[1195] является Сибирь. Опять же, взятое само по себе уподобление Сибири полигону, где воплощаются смелые индустриальные проекты, никак не расходилось с официальной риторикой освоения региона. Однако по-настоящему ценным Залыгин счел не масштабы и темпы промышленного строительства, но возможность обрести новый мировоззренческий опыт обживания огромной территории, для чего было необходимо понять природу не в качестве объекта покорения, а «такой, какова она есть»[1196], как бы изнутри. Изменение установки по отношению к природе повлечет за собой изменение методов получения и применения экспертного знания, аналитики осуществляемых проектов. Главный парадокс, который содержали в себе рассуждения Залыгина, состоял в том, что новый опыт, получаемый при осуществлении в Сибири смелых проектов, по сути своей должен быть консервативным, основанным, как уже говорилось, на приспособлении к природе, обуздании собственных беспредельных возможностей[1197].

Мы как-то привыкли уже к тому, что в художественных произведениях наших тот герой безусловно положителен, который безусловно «за» какое-то строительство, «за» преобразование, а тот, кто «против», – тот персонаж отрицательный. <…> Но проходит время, и мы понимаем, что нам нужна не всякая ГЭС, не всякое преобразование природы, не всякий завод или фабрика. И вот уже не исключено, что положительный герой может быть против строительства какой-то ГЭС…[1198]

Статья, начатая с размышлений об ограниченности «постороннего» взгляда на Сибирь, завершалась обоснованием универсальных принципов экологической этики. Областнического подхода, если не отстаивающего право конкретного региона сохранить экологически безопасную среду, то хотя бы намекающего на него, в ней не было. Тем не менее, и эта статья со слабыми маркерами собственно «регионального» содействовала переакцентировке привычной антитезы «нового» (Сибирь, преобразованная масштабным строительством и приходом цивилизации) и «старого» (природный мир и традиционные формы жизни).

В 1960 – 1970-е годы астафьевские «Кража», «Последний поклон», «Царь-рыба», упомянутая статья Залыгина, его повести «На Иртыше», «Соленая Падь» и особенно роман «Комиссия», повести и рассказы В. Распутина сделали явным процесс формирования «“внутренней” авторской позиции, которая противостоит складывающейся, как правило, значительно раньше системе “внешних” воззрений, обычно предвзятых относительно данного ландшафта и мифологизирующих его»[1199], и, как следствие, регионального литературного самосознания, то есть «стремления ассоциировать свою деятельность с регионом, соотносить свою биографию с его исторической судьбой»[1200].Самоидентификация художника с сибирской территорией, признание специфичности местного исторического и культурного опыта, осознание обусловленности собственных сюжетики и стилистики этим опытом, а позднее, во второй половине 1980-х годов, разговор о коренных интересах региона, не совпадающих с интересами центра (прежде всего в публицистике В. Распутина из книги «Сибирь, Сибирь…», созданной в конце 1980-х – первой половине 1990-х годов) явились формами проявления регионального самосознания, отличными и от этнографизма бытописательной прозы о Сибири XIX века, и от «местного колорита» в его соцреалистической разновидности. Кроме того, сомнения в ценности художественных высказываний о Сибири, на ходу сделанных «приезжими», преследовали еще одну немаловажную цель – отстоять права местного культурного сообщества на материальные и символические ресурсы, на возможность формировать новые определения социального мира (последние опосредованно соотносятся с принципами территориального деления)[1201].

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*