KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Анна Разувалова, "Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

…вы судите за натурализм и грубые слова, классиков в пример ставите. Вы-то хоть их читали, а то ведь многие и не читали, а в нос суют. Не толкал плот посуху, грубой работы, черствой горькой пайки не знал Лев Толстой, сытый барин, он баловался, развлекал себя, укреплял тело барское плугом, лопатой, грабельками, и не жил он нашей мерзкой жизнью, не голодал, от полуграмотных комиссаров поучений не слышал, в яме нашей червивой не рылся, в бердской, чебаркульской или тоцкой казарме не служил… Иначе б тоже матерился. Пусть не духом, но костью, телом мы покрепче его, да вот воем и лаем. А он, крутой человек, балованный жизнью, славой, сладким хлебом, и вовсе не выдержал бы нашей натуральной действительности и, не глядя на могучую натуру, глубинную культуру и интеллектуальное окружение, такое б выдал, что бумага бы треснула…[839]

Астафьев, резко отстаивая свою правоту, трансформировал образ Толстого в соответствии с материалом и целями полемики. В итоге Толстой оказался обязательно-цитируемым писателем-классиком, которого все «в нос суют», барином, графом, чья «могучая натура» и «глубинная культура» были сформированы иным культурным и социальным климатом. Такой образ Толстого предельно внятно намечал социальную дистанцию между классикой и современным «жестоким письмом», точнее, между различным опытом переживания и символизации насилия человеком XIX и ХХ веков. В иных полемических контекстах (например, рассуждая о литературной «чернухе» 1990-х годов) Астафьев доказывал обратное – необходимость классической «изящной словесности», основанной на «благородстве в обращении со словом и в отношениях с читателем»[840]. Но, так или иначе, прозаик не сомневался в детерминированности вкусов и читательских предпочтений «средой» и мог при случае с эпатирующей прямотой подчеркнуть непонимание текстов, любить которые вменялось конвенциями, «сакрализовавшими» классику. Критика Александра Макарова, например, он обескуражил такой аттестацией Чехова:

…считаю этого классика скучным, однообразным нытиком. <…> Все его взлохмаченные, умно рассуждающие доктора, везде одинаковые, рассказ «Невеста», который вы и многие другие понимают шедевром, напишет нынешний средний писатель, а Гоша Семенов, Юра Казаков да Сережа Никитин – так еще и лучше[841].

Очевидно, что нападки Астафьева на Чехова не ставят под сомнение ни классику как культурный институт, ни ее значение. С их помощью писатель лишь отстаивал право без оглядки на авторитет классики и принудительные суждения экспертов формировать культурные предпочтения, не смущаясь их несоответствием общепринятым нормам. Другими словами, выпады в адрес Чехова важны не содержательно, а функционально: традиция классики не отвергается, но отношение к ней становится более дифференцированным, сочетающим «зависимость» и «эмансипацию», дающим возможность для собственного творческого самоосуществления: «Коварные эти мужики, мастера-то, нет-нет да и вышибут из седла самоуспокоенности, шпыняют под бока, гляди, мол, как надо писать-то. Ну, авось да небось, и мы свою полоску вспашем»[842]. Тем не менее, констатация ограниченности оптики авторов-классиков, на мой взгляд, является примером типично консервативного «бунта». Изменение традиции признается необходимым – подразумевается, что она должна вобрать в себя новый «жизненный материал», но природа этих изменений экстенсивна – следует расширять освоенную литературой площадь (новые темы, ситуации, мотивы) при условии сохранения верности классическому письму либо при его «органической» модификации, без намеренной, сознательной проблематизации.

Возвращаясь к рефлексии социальной дистанции между классиком и условным писателем и читателем «из народа», в число которых Астафьев включал и себя, надо заметить, что она не была чем-то из ряда вон выходящим. Воспоминания В. Белова о В. Шукшине также содержат пример вкусовых суждений, педалирующих «социальное»:

Рассуждая о сюжетной беллетристике, Шукшин кипятился: «Не хочу я читать эту надуманную литературу! Не верю я им, беллетристам!» Я спрашиваю: «Бунин – беллетрист?» – «Да, но Есенину я верю больше. Все-таки он барин, Бунин-то…»[843]

Заботливо построенная национально-консервативной критикой телеология русской культуры интегрировала разные культурные пласты, слои и страты в единое символическое целое[844] и потому основывалась на микшировании различий социальных и сословных ориентаций ее производителей. В мифологизированной истории отечественной культуры классика вырастала из национальной «почвы», затем эту «почву» оплодотворяла, та давала «всходы», то есть обеспечивала приток новых творческих сил, в итоге «верхи» и «низы» дружно трудились на утверждение национального величия. Интересно, однако, что «деревенщики», стремившиеся узаконить свое пребывание в культуре в том числе и через наследование классике, не старались вовсе сгладить естественный культурный разрыв между собой и «высокой» литературой: классическое наследие признавалось безусловным центром национальной культуры, но в самосознании «деревенщиков» исключительно значимым было ощущение себя «периферийщиками»[845] как в плане социальном, так и в пространственно-географическом. Потому для их творческой самоидентификации «на фоне Пушкина» были важны как механизмы отождествления, так и механизмы различия. Присущее «деревенщикам» сочетание пиетета перед классикой с обнаружением «слепых» для нее зон (о чем упоминал Астафьев) было следствием этой амбивалентной позиции. В зонах, которые по разным причинам не попали «под контроль» русской классики, «деревенщики» пытались работать с дополнительными смысловыми ресурсами – конструировать региональные литературные традиции или, к примеру, утверждать особую весомость крестьянской традиции, но делали они это, избегая деконструкции или актов трансгрессии, скорее всего, даже не предполагая их возможности. По существу, они риторически развивали и совершенствовали дискурсы, которые позволяли их связь с «высшими» уровнями отчественной культуры сделать более внятной и обоснованной.

Критики, читатели, наконец сами «деревенщики» массовый приход в литературу писателей крестьянского происхождения воспринимали по аналогии с литературными фактами 1920-х годов – деятельностью Сергея Есенина и новокрестьянских поэтов:

В некотором смысле весь комплекс крестьянских вопросов литературы «нэповской оттепели» вернется в общественное и гуманитарное сознание «тихой лирикой» и деревенской прозой 1960 – 1970-х годов, рожденными эпохой второй советской оттепели[846].

Центральной фигурой, с оглядкой на которую «деревенщики» могли выстраивать собственную творческую идентификацию, не опасаясь иронических замечаний в «несоразмерности», стал С. Есенин[847], там более что в 1970-е годы массовая любовь к поэту наконец-то «синхронизировалась» с его официальным признанием в качестве большой литературной величины: в 1965 году в Константинове открылся мемориальный дом-музей Есенина, огромными тиражами выходили его сочинения, одна за другой появлялись монографии[848], празднование юбилеев вышло на уровень мероприятий всесоюзного масштаба. «Деревенщики» фольклорные формы есенинской поэзии, «органичность» ее образно-символической системы и интонационного строя посчитали стилевым образцом, идеально согласованным с их вкусами, и выражением «архетипических» свойств национальной литературы[849]. «…Недаром исконно русские поэты, выходцы из народа, отличались таким литературным ладом, такой душевностью, что народ наш пел и принимал их без подписки, принимал, как себя самого, – пояснял Астафьев. – И не знает до се наш простой люд таких поэтов, как Маяковский и ему подобные, хотя они и со “смыслом”, а вот Есенина знает»[850]. В «затеси» «Есенина поют» (1982) Астафьев в духе близких ему романтических представлений о поэзии изобразил поэта выразителем народной драмы, которому в силу его дарования назначено страдать за всех:

Отчего же это и почему так мало пели и поют у нас Есенина-то? Самого певучего поэта! Неужто и мертвого все его отторгают локтями? Неужто и в самом деле его страшно пускать к народу? Возьмут русские люди и порвут на себе рубаху, а вместе с нею и сердце разорвут, как мне сейчас впору выскрести его ногтями из тела, из мяса, чтоб больно и боязно было, чтоб отмучиться той мукой, которой не перенес, не пережил поэт, страдающий разом всеми страданиями своего народа и мучаясь за всех людей, за всякую живую тварь недоступной нам всевышней мукой, которую мы часто слышим в себе и потому льнем, тянемся к слову рязанского парня, чтоб еще и еще раз отозвалась, разбередила нашу душу его боль, его всесветная тоска[851].

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*