Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
У Астафьева романтическая атрибутика текста (поэт выше земных распрей, он – «Богово дитя»[852]) нейтрализовала политико-символические подтексты, связанные с судьбой Есенина, однако они для самоопределения «деревенщиков» были весьма важны. В. Белов вспоминал совместную поездку с Шукшиным в Вологду и примечательный разговор о Есенине и Алексее Ганине:
Макарыч хмуро слушал трагическую историю о гибели Ганина, а есенинскую судьбу он и без меня знал назубок.
Судьбы русской культуры плотно увязаны с гибелью Пушкина и Есенина. А сколько их было, не менее трагических жизненных финалов, завершавших путь наших национальных творцов! Предчувствия не оставляли и самого Шукшина. После создания сказки («До третьих петухов». – А.Р.) эти предчувствия явно обострились…[853]
Трагические жизненные истории Есенина, Ганина, новокрестьянских поэтов (Николая Клюева, Сергея Клычкова, Петра Орешина) убеждали «неопочвенников» в целенаправленности искоренения крестьянства – хранителя «русскости»[854] «интернациональной» властью и переносились на современную культурную ситуацию, в которой они наблюдали прежнюю картину: «толстокожая марксистская критика» и продвигаемая ею «городская, преимущественно интеллигентская эстетика»[855] все так же ставят заслоны «подлинной (народной) правде»[856].
Писатели крестьянского происхождения хорошо понимали, что ограничение крестьянства в правах было результатом не только репрессивной политики советской власти, но давнего социального и риторического дисбаланса, при котором крестьянин всегда оказывался объектом подчинения и описания, пусть даже и почтительного. Изменить принципы, регулирующие право на культурно легитимное высказывание, и было их задачей. Любопытным свидетельством таких намерений стал инициированный Залыгиным в начале 1980-х годов проект книжной серии «Из литературного наследия». Начаться этот проект, идеально вписавшийся в общую для этого периода и охватившую разные сферы (от архитектуры до книгоиздания) тенденцию к «мемориализации» прошлого, должен был с публикации произведений писателя-самоучки из крестьян Сергея Терентьевича Семенова (1868–1922). Его «Крестьянские рассказы» в начале ХХ века несколько раз переиздавались с предисловием Толстого, отдельные произведения выходили уже в советский период, но к началу 1980-х его имя практически ничего не говорило массовому читателю, так что публикация прозы забытого крестьянского автора была актом просветительским[857]. Тем более любопытно, как Залыгин, написавший вступительную статью к тому прозы Семенова, мотивировал необходимость появления книги. Если оставить в стороне обязательные для риторики подобных проектов рассуждения о памяти, конституирующей человеческое общество, на первом плане окажется признание ограниченности художественного зрения классики:
Разумеется, классика необходима любой литературе, нет классики – нет в полном смысле слова и литературы, нет присущего нации литературно-художественного языка, ни даже соответствующего литературного мышления, однако же при всем при том создает ли классика полную картину реальной жизни народа? <…>
Думаю, что нет – классика неизбежно опускает то бытописание, без которого последующие поколения не смогут понять жизнь своего народа, его эволюцию и происхождение. <…>
Пьер Безухов, Андрей Болконский, Родион Раскольников, братья Карамазовы, Хорь и Калиныч, три чеховские сестры – все это герои настолько известные, что без них мы часто не представляем и самих себя, но ведь кроме них всегда существовали и такие, кто, может быть, никогда не задумывался над проблемами жизни, как их понимали Толстой, Достоевский, Тургенев или Чехов, но тем не менее осуществляли самое жизнь.
И не сложилось ли такого положения, при котором классик неизбежно возводит на пьедестал своих героев, то есть всех тех, кто так или иначе выражает его мысли, все же остальные остаются в неизвестности?
А если так, не поискать ли этих остальных у писателей не гениальных, однако же таких, к которым мы можем испытывать ничуть не меньшее доверие?[858]
В замечании Залыгина об «упущенных» классикой героях крылась своеобразная «корысть»: перечисляя социально-психологические типы, не попавшие в поле зрения классической литературы, он получал возможность узаконить героя собственной прозы ссылками на «неучтенную» культурную традицию:
Наша так называемая деревенская проза, так же, впрочем, как и дореволюционная литература, не сумела создать художественного образа таких людей, как тот же Семенов, или Бондарев (Т.М. Бондарев, философ-самоучка из крестьян. – А.Р.), или Василий Яковенко, организатор и руководитель Тасеевской Советской социалистической волостной республики, впоследствии – нарком земледелия РСФСР.
В нашей литературе нет не только их, людей выдающихся, нет и образа, если так можно сказать, рядового мудреца, без которого редко-редко обходилась сколько-нибудь крупная деревня <…>
В других литературах я такие образы встречал, а в нашей – нет…[859]
Залыгина интересовал культурный генезис «пишущего крестьянина», к какому он относил героя своей статьи и встреченных им в 1930-е годы крестьян, не знакомых с нормами производства письменного текста, но остро чувствовавших потребность перенести свою жизнь на бумагу. В итоге Залыгин, соединив крестьянского писателя Семенова с типом деревенского мудреца-грамотея, с одной стороны, и с русскими классиками, с другой, предложил еще одну риторическую структуру для обоснования «преемственности»:
…их было множество, безвестных крестьянских писателей, и вот откуда они все пошли: от тех самых людей, которых деревня называла «лучшими». Они именно этими людьми в большинстве случаев и были – советчиками деревни, выразителями ее дум и чаяний, и если им случалось приобщиться сперва к грамоте, потом к цивилизации и к культуре, они со всей страстью уповали на книгу, на ее спасительное предназначение. У одного возникала при этом проповедь (уже упоминавшийся Бондарев), у другого – изобличение (Подъячев), у третьего – художественное свидетельство окружающего бытия (Семенов). У каждого свое, но все они пошли от «лучших людей», и никто из них эту мессианскую роль литературы не выдумывал, а все только усвоили ее, издавна присущую России, от классиков. Ведь и Гоголь, и Некрасов, и Достоевский, и, наконец, Толстой – все придавали литературе именно это значение и нашли в писателях-крестьянах своих непоколебимых последователей[860].
Намеченная Залыгиным перспектива настолько очевидна, что проговаривать ее не было смысла: стадиально следующая разновидность «пишущего крестьянина» – это «деревенщики». С необходимыми уточнениями они еще одним звеном включаются в этот культурный ряд и обретают в лице Семенова и других крестьянских писателей XIX – начала ХХ веков сословно близких литературных предшественников, но в то же время остаются «непоколебимыми последователями» классики.
Пересмотр «деревенщиками» классической литературы на предмет ее соответствия новому социальному опыту и изменившимся историко-культурным реалиям, как уже говорилось, сопровождался упреками в избыточном критицизме. Разумеется, «деревенщики» никогда не придавали этим нареканиям столь масштабного и провокативного характера, как это сделал И. Солоневич в «Народной монархии» (1973)[861], но ряд «неудобных» вопросов они все же поставили. Правда, риторика и дискурсивный репертуар обсуждения недавней российской/советской истории остались прежними, то есть сформированными в огромной мере именно классикой. Не проблематизируя значимость дискурсов о «народе и интеллигенции», «народе и власти», не ставя под сомнение их объяснительный потенциал, «деревенщики» осуществили смысловую инверсию внутри привычных оппозиций. Ф. Абрамов, например, переадресовал споры о классике, «народе» и «интеллигенции» персонажам незавершенного романа «Чистая книга» (первые наброски – 1958, чистовой вариант нескольких глав – 1983). Идеологическое измерение романного сюжета содержало столкновение, с одной стороны, «интеллигентской» и крестьянской правд, а с другой стороны, профессиональных революционеров и так называемых «культурников»:
– Эх, отменили бы крепостное право в начале XIX века – куда бы шагнула Россия. Даже вообразить трудно, что бы мы сейчас делали.
– И слава Богу. Пусть отсталые, пусть какие угодно. Зато не деляги. Зато сердце сохранилось. Вот почему вся русская литературавосстала против делячества.