Самарий Великовский - В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Нельзя, конечно, ручаться, как частенько уверяют сейчас в самой Франции, будто это иссякание, сегодня там очевидное, необратимо. Но если французскому классическому сти ху и дано когда-нибудь снова зацвести, то уже не в одиночестве, как раньше, а получая от соседства – и, стало быть, взаимоопосредования – возобладавшей в XX в. неканонической просодии немалую долю своей измененной, дополнительной значимости.
Назад к благодати
Поль Клодель, Шарль Пеги
Другая разновидность доосмысления-пересмотра культурократического маллармеанства выглядит рядом с культуринженерией Валери более решительной. И свелась она к ходу мысли откровенно попятному – к откату на вероисповедные рубежи в надежде излечить лирическое жизневиденье от рассудочной дряблости стародавни ми христианскими снадобьями.
Нередкое в истории культуры обновленчество, прибегающее к оглядке через головы отцов на дедовскую архаику, во Франции XX в. приняло облик «христианского воз рождения». Философски оно пробует укрепить себя тем, что спускается в глубь доренессансного и докартезианского прошлого, к средневековым богословам – к Блаженному Августину и Фоме Аквинскому, а собственно в лирике дает внушительное число молитвенных «теодицей», проникнутых вероисповедным рвением. Вместе взятые, они обозначают самый, пожалуй, непростой парадокс французской литературы нашего века, предвещанный еще покаянно-благостными исповедями Верлена: после почти трех столетий преобладания в ней настроя светского (даже у таких верующих, как Бальзак, Гюго или Бодлер), посреди цивилизации все более безрелигиозной, при неуклонно пустеющих храмах, нежданно-негаданно выдвигается чреда просвещенных мастеров с громкими именами, от Клоделя и Пеги до Мориака и Бернаноса, – а поблизости от них достойны быть упомянутыми и такие мыслители, как Маритен, Марсель, Мунье, Тейяр де Шарден, – которые впрямую ставят свое перо на службу ценностям, даруемым откровением веры.
Причины вспышки «христианского возрождения» в умственной и культурной жизни Франции XX в. не просто в натиске охранительных поветрий и происках церковных «ловцов душ», как обычно – но лишь отчасти верно – считают, упуская из виду, что левые христиане-демократы причастны к нему ничуть не меньше политических консерваторов из стана французского «почвенничества», не уступающих в оголтелости своим иноплеменным соперникам-единомышленникам. Природа этого «возрождения» перестает быть смущающе несообразной в свете серьезного обдумывания мыс лей Маркса о вере как «духе бездушных порядков» и «сердце бессердечного мира»[45]. Огонь ее взметнулся прощальным пламенем в культуре скорее всего как раз потому, что затухал в самой обыденно-повседневной жизни с ее оснащенными все ми достижениями разума бездуховностью и бессердечием в позднебуржуазные времена: «правда выше» чудилась твердыней нравственного противостояния бессовестной земной неправде. И тем притягательнее был оплот веры для лириков, пекущихся о душе по самой сути своего дела, чем яснее вырисовывался провал добывания безмолвной святы ни-заменителя по советам Малларме. Не случайно среди поборников запоздалого, но и спустя почти полвека питавшего мощную поросль поэтов Сопротивления, да и поныне не иссякшего «христианского возрождения» сравнительно немного таких, кто бы раньше не покидал лона церкви или от нее не отдалялся. Зато в избытке новообращенные, для кого храм Божий не столько отчий дом, где живут с младенчества до старости и без него себя не мыслят, сколько убежище от собственного смятения перед нагло воцарившимся лихолетьем. В их умах само богополагание подстраивается к запросу личности и из него вытекает: уверенность в том, что зиждитель и залог вселенского благоустройства доподлинно есть, как были убеждены когда-то, потеснена пылким упованием на то, что он не может не быть, раз в нем испытывают сердечную нужду, иначе не к чему прислониться, все бессмыслица и все дозволено.
При явной хрупкости надежд на соломинку веры, ожив ленной в подобных «теодицеях второго дыхания», она тем не менее на переломе от XIX-го к XX столетию, когда культурократические верозаменители быстро себя истощили и понадо билось вырваться из пут упадочничества «конца века», по-своему помогала обзавестись поколебленным было утвер ждающим жизнечувствием таким незаурядным французским лирикам, как Ж. Нуво, Ш. Пеги, Ф. Жамм, Сен-Поль Ру, О. В. Милош, как вслед за тем М. Жакоб, П.-Ж. Жув, П. Реверди и другие «блудные сыновья», вернувшиеся под христианский кров. Но, сколь бы ни пополнялся их перечень, возглавляет его Поль Клодель (1868–1955) – и по праву старшинства, и по праву своей одаренности, и в силу фило софской проработки им существа душеспасительного упрочения во вселенском бытии собственного самосознания, равно как и своего изобильного писательского вдохновения.
Отроческие свои годы Клодель, как вспоминал он позже, томился умом «на каторге» рассудочно-позитивистских воз зрений, «внушавших [ему] панический трепет». Уплощенные применительно к нуждам преподавания философии в только что отделенной от церкви французской светской школе, они были сведены там к набору тощих, разрозненных, механически толкуемых отвлеченностей, которым предметная полнота самих вещей упрямо не поддавалась. Попавший в Париж из деревенской глуши Клодель маялся в тоске по жизненной материи, разъятой и заслоненной от него книжной премудростью. Тогда-то и произошли с ним два случая, которые предопределили все его духовное становление. Первый – знакомство с «Озарениями» Рембо, когда восемнадцатилетний Клодель вдруг испытал «почти физическое ощущение сверхъестественного». И еще через несколько месяцев – «озарение», снизошедшее на него самого в праздник Рождества в соборе Парижской Богоматери и подтолкнувшее навсегда уверовать во всеблагость Господню.
Поль Клодель. Рисунок Феликса Валлотона. 1898
Как бы ни относиться к рассказам Клоделя о своем мистическом прозрении, оно побудило его к умственной перековке, занявшей не один год. Усердный посетитель еженедельных «вторников» в доме Малларме, Клодель вместе с тем засел за богословские сочинения святого Фомы. У Малларме он перенял посылку (не противоречащую и схоластической натурфилософии) об устройстве сущего как некоей Книге, все природные «письмена» которой – тела, лица, происшествия – повинуются правилам единого метафизического «синтаксиса»; ключ к этой тайнописи поэтам и должно найти, запечатлеть, сделать достоянием всех, кто готов пре клонить ухо к их речам. Однако, по Клоделю, беда и ошибка неверующего Малларме в том, что прозорливо предполагаемый им «синтаксис» лишен своей «семантики», своего смыслового наполнения, что Малларме даже не помышлял установить источник этой содержательности, возводя свою слабость в добродетель и объявляя Абсолют попросту «отсутствием», Ничто. Заслуга же, открытие Малларме, согласно Клоделю, – в полученном на исходе раздумий отрицательном результате: «…случайность не ведет к абсолюту и не может дать ничего, кроме комбинации ущербной, а потому и пустячной». Намек на заветный смысловой ключ к «грамматике» мироздания новообращенный Клодель и вычитывает в христианском «зове», а доводами, почерпнутыми у Аквината, подкрепляет догадку, мелькнувшую у него самого в душевно трудные дни и с годами все безотказнее утоляющую его мыслительную жажду. В конечном счете исповедание художнической веры и исповедание веры религиозной для Клоделя нерасторжимо сольются: «Отныне мы знаем, что мир действительно являет собой текст и что он повествует нам скромно и радостно… о вечном присутствии кого-то другого, а именно – своего Творца… Не просто мертвая буква, но дух животворящий, не магическая невнятица, но Глагол, каковым всякая вещь наречена. Бог. Из Писания – того, что воистину Писание, ибо оно Священное Писание, – нам известно, что… вещи видимые созданы, дабы посредством их подвести нас к постижению вещей невидимых. Со сколь же пристальным вниманием обязаны мы не просто созерцать их, но в них вникать и их вопрошать!.. Ничто теперь не мешает нам, возложив одну руку на Книгу всех книг, а другую на Книгу вселенной, продолжить то великое символическое исследование, что на протяжении веков было важнейшей заботой Отцов Веры и Искусства». Выведя таким путем для себя тождество: «муза есть благодать», – Клодель обзавелся убеждением, будто он по лучил прямой доступ к святая святых бытийного храма – той самой, что брезжилась отринувшему веру Малларме, но так его и не впустила. Случай, измучивший учителя-культурократа сопротивлением самым хитроумным уловкам за получить онтологическую непреложность в тенета слов человеческих, как бы «упраздняется» у Клоделя причащением к провиденциальному смыслу природы и истории – видится не нарушением мудрого совершенства, а его обнаружением, знамением. Долг, дело и душеспасение певца этой вечной благостыни – распознать в земном хаосе предустановленный свыше порядок и радостно славить это дарованное от века благоустройство: называя истинным именем всякую тварь, он хвалит чудо творения и промысел Творца. С тех пор и до конца своих дней Клодель на все на свете взирал не иначе как глазами ревностного христианина, а жил и писал с уверенностью в обретенном им душевном здоровье. «Наряду с радостью, религия приносит в мир смысл, – проповедовал он свой способ избавления от той растерянности умов, что царила в окружении Малларме. – Зная, что вселенная не порождение случая или слепых природных сил, прокладываю щих себе дорогу ощупью, мы знаем, что в ней живет смысл».