Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
Примечательно, что изменением рамок консервативной самопрезентации озаботился сподвижник Проханова по газете «День» / «Завтра», которую Бондаренко же и назвал «самым ярким плодом реакционного авангарда»[1852]. В 1990-е годы под эгидой этого издания на антилиберальной платформе происходило объединение правых и левых сил различной степени радикальности. Необходимость узаконить, во-первых, левый (национал-большевистский) фланг патриотического движения, которое преследовало, в общем, консервативную цель – спасти советскую-российскую государственность[1853], во-вторых, свое право на крайние формы политического протеста, стала, с моей точки зрения, сильным импульсом к тому, чтобы переформатировать сложившиеся к 1990-м годам формы традиционалистского самоопределения под идею «консервативной революции»[1854].
Тем не менее, законсервированный во времени вариант «неопочвеннического» традиционализма по-прежнему можно встретить в литературном и публицистическом отделах журнала «Наш современник». Как таковые рассказы и повести, тиражирующие мотив спасительного возвращения домой, к корням или оплакивающие безвозвратно разрушенный малый мир русской деревни[1855], сложно упрекнуть в стилистической архаике, поскольку она как раз может оказаться эстетически новой. Однако в «Нашем современнике» мы имеем дело с воспроизведением сюжетно-стилевых клише, сложившихся еще на рубеже 1970 – 1980-х и адаптированных к современным реалиям. Оттого так трудно датировать написанные в подобном ключе тексты, особенно поэтические – их можно отнести и к 1970-м, и к 2000-м:
А эта даль… Гляди, глаза сужая.
А воздух, воздух! Надышись им впрок…
Была земля бы. Наша. Не чужая.
А избы будут.
Будут. Дайте срок.
Есть белый пар над вешними лугами,
Над озерцом,
Над дремой камыша.
Есть главное. Есть Родина. Есть память.
Все, без чего не может жить душа[1856].
Такого рода литература, не столько нацеленная на осмысление социального или культурного опыта, сколько апеллирующая к определенному эмоциональному строю, в «Нашем современнике» существует как будто в фоновом режиме – для поддержания традиционалистской репутации издания и сохранения ядра читательской аудитории, сформированной, среди прочего, и чтением авторов-«неопочвенников».
Любопытно, что писатели, считающие себя продолжателями традиции «деревенской прозы», по-прежнему часто строят автоописание вокруг факта собственной культурно-географической маргинальности: конфликт модного / сиюминутного и классического / традиционалистского интерпретируется в пользу тех, кто работает вне новейших литературных трендов и ориентирован на относительно неширокий круг читателей, также переживающих рассогласование с современными стилем жизни и ценностями. Михаил Тарковский, литературную генеалогию которого Прилепин возводит прямо к «деревенщикам» («Михаила Тарковского начнут писать через запятую после Валентина Распутина и Василия Белова»[1857]), утверждает, что он хорошо представляет своего потенциального читателя, чей литературный вкус воспитан классикой XIX – начала ХХ веков и «деревенской прозой»:
Читатели бывают грубо двух типов: глубинные и просто читатели. Глубинный – это так называемый подготовленный читатель, воспитан на традиции, ему все равно, где происходит действие – в Москве, Красноярске или Южно-Курильске, была бы глубина и связь с русской классикой. Это как мы, только ума хватает не писать. Могикане.
А для большинства вникать в быт промысловиков скучно и неохота, к тому же смутно чувствуют, что вроде что-то такое уже было у деревенщиков (дурацкое вынужденное слово, как рамочка). Мои енисейские рассказы читают либо могикане, либо люди, связанные с тайгой, природой, дикой Сибирью[1858].
Внук поэта Арсения Тарковского и племянник режиссера Андрея Тарковского с 1986 года обосновался в Сибири, в поселке Бахта Туруханского района, где стал охотником-промысловиком. Какие-либо эскапистские подтексты своего разрыва со столицей он отрицает. По его словам, он решил жить в сибирской глуши только потому, что влюбился в тайгу и Енисей. Тарковский оказался равно востребованным идеологически оппонирующими друг другу, но известными приверженностью традиционной реалистической прозе журналами (например, «Новым миром» и «Нашим современником»), ныне он – лауреат нескольких премий, среди которых литературная премия «Ясная поляна» (2010) в номинации «XXI век (Яркое произведение современной прозы)». В конце 1990-х – начале 2000-х Мария Ремизова отмечала общность материала у Тарковского и «деревенщиков», но разводила их по признаку, который в тот период казался исключительно важным: проза Тарковского «совершенно аполитична. Здесь нет и не может быть той агрессивно-протестной ноты, на которую почти сплошь сбились современные “деревенщики”, нет и не может быть их заполошных поисков врага»[1859]. В публицистических выступлениях писателя последних лет изоляционистски-антизападнический пафос все-таки появляется («Именно об объединении вокруг традиции только и стоит говорить в наши нелегкие и символичные дни, когда международные события окончательно расставили все по местам и вернули нас к ключевой истине: у России нет в политике друзей на Западе»[1860]), однако интересны не столько примеры «цитирования» идеологических пассажей из коллективного национально-консервативного высказывания 1980 – 1990-х, сколько корреляция между непосредственным социальным и культурным опытом автора и воспроизводством «неопочвеннической» риторики. Опыт является здесь ключевым словом. Ценностный консерватизм, который мы «вычитываем» из текстов «деревенщиков», не был результатом умозрительной комбинации идей, он выражал совершенно непосредственный, эмоционально заряженный культурный опыт, знакомый тысячам горожан, у которых было деревенское прошлое и которые в своем новом городском существовании сохраняли его суррогатные формы, наподобие дачно-огородного времяпрепровождения. Случай Тарковского как раз демонстрирует удивительную взаимосвязь между образом жизни, повседневными практиками, типом эмоционального переживания и способностью / возможностью реанимировать свойственную классической «деревенской прозе» комбинацию идеологем. Понятно, что ни столь широкой аудитории, на которую могли рассчитывать предшественники, ни условий, благоприятствующих распространению взглядов о «власти земли» и ценности «корней», у Тарковского нет, как нет и амбиций реально повлиять на нежелательные политико-экономические решения[1861]. Тем не менее, ценность проговаривания «простых истин» о необходимости контакта с «почвой» и природой для него несомненна – он видит в традиционализме культурную репрезентацию сопричастности «природным первоначалам» и «бытийным глубинам»: традиционалистский опыт (существование на «окраине», признание важности «гемайншафтных» связей, ощущение уязвимости человека перед природной мощью и вместе с тем привычка полагаться на собственные знания и умения, обеспечивающие выживание в мире с минимальным наличием цивилизационных новшеств) гальванизирует определенные тип аргументации и риторику, и наоборот – эта риторика узаконивает значимость опыта «простой жизни». Культурной легитимацией такого опыта и занята проза Тарковского, балансирующая между «этнографией» и «феноменологией», отсылающая к Астафьеву, Белову, Шукшину и одновременно к Бунину и Казакову. Так, один из персонажей чувствует «безотчетную гордость за свою жизнь, за это нескончаемое чередование тяжкого и чудного, за ощущение правоты, которое дается лишь тем, кто погружен в самую сердцевину бытия»[1862], другому всегда кажется, что «он не просто мнет лыжню, разбирает вариатор или колет дрова, поглядывая на небо, а прикасается каждый день своей жизни к какой-то светлой и морозной истине»[1863]. В эссеистическом комментарии к своей прозе Тарковский замечает: «Жизнь, которой живут некоторые из этих людей (его героев. – А.Р.), полна осмысленного труда, полна традиции»[1864]. Сама же «традиция» у Тарковского овеществлена и эстетизирована: она складывается из навыков приспособления к природе и практических навыков, гарантирующих независимость от цивилизационных благ. Поскольку Тарковский в каком-то смысле «деревенщик наоборот» (не выходец из крестьянства, ставший «профессионалом культуры»[1865], а, напротив, потенциальный, благодаря семейным связям, член столичной творческой богемы, проделавший путь от «цивилизации» к «природе»), овладение навыками, необходимыми в новом сообществе, – центральный момент его самоописания. Большие фрагменты его прозы отданы скрупулезному изображению процессов, технологий и предметов, которые сохранились в быту енисейских промысловиков (например, приспособлений для вылова из воды подмытых лесин, изготовления юксов, бродней и т. п.). Однако, как и у «деревенщиков», умение делать нечто недоступное горожанину – человеку цивилизации, и одновременно описывать эти умения, объясняя их культурный смысл, является знаком принадлежности к разным сообществам, своего рода допуском в каждое из них. Такая стилистика близка рассуждениям Белова, Солоухина, Абрамова, Залыгина о «материализации» традиции в вещи и ценности метиса (Дж. Скотт). Структурно она повторяет попытки «деревенщиков» запечатлеть изнутри уходящий мир «старины», но реализуется с более высокой степенью детализации (подчас это превращает рассказ – например, об изготовлении настоящего, без склейки, туеса, – в лиризованное практическое пособие):