KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Анна Разувалова, "Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

То, что называют деревенской прозой, основано на неком мифе. <…>

Миф этот был задан, по большому счету, двумя произведениями, которые написали два городских человека. Одно из них – это рассказ Юрия Казакова «Запах хлеба», а другое – рассказ Солженицына «Матренин двор». Там существенно противопоставление города и деревни: город – это упадок и растление, а в деревне живут праведники, деревня сохраняет подлинную жизнь. Не могу сейчас подробно теоретизировать, но в целом вся деревенская проза, конечно, основана именно на этом. И, конечно, речь в ней идет также о трагедии деревни. Деревни, уничтожаемой властью и пожираемой городом.

Думаю, что деревенской прозы в этом смысле уже давно не существует. Она сошла на нет, перешла в какую-то ксенофобию. Впрочем, что с ней произошло – это отдельный вопрос, довольно сложный[1878].

Тем не менее, романная коллизия «Крестьянина и тинейджера» – встреча и сосуществование представителей двух социальных миров (городского и деревенского) – как будто взята из сюжетного арсенала «деревенской прозы», которая – если упростить реальное многообразие изображенных ею ситуаций, дабы показать их «архетипическую» основу – констатировала проблемы в коммуникации между симулирующим «культурность» модернизированным горожанином и непосредственным сельским жителем. У Дмитриева общение Панюкова, крестьянина со старообрядческими корнями, и прячущегося в деревне от армейского призыва москвича Геры не несет ни особой конфликтности, ни драматизма, в нем нет ни живой взаимной заинтересованности культурной «инаковостью» соседа, ни резкого взаимного отторжения. Педагогический и нравоучительный эффект, который можно было бы извлечь из столкновения социальных антагонистов, как и очерково точные подробности современного сельского быта, очевидно, занимали автора меньше, чем кризисы героев, каждый из которых проживает свое «крушение иллюзий» и преодолевает страх перед реальностью (в этом отношении «Крестьянин и тинейджер» варьирует сюжетные ходы «романа воспитания», действие которого разворачивается на фоне деревенских реалий). Тем не менее, восприятие новых произведений, посвященных деревне, настолько обусловлено опытом чтения «деревенщиков» и, возможно, в еще большей степени, выработанными критикой (в том числе «неопочвеннической», но не только) рецептивными клише, что справиться с этой инерцией почти невозможно – традиционалистский народнически-патриотический посыл «вчитывается» в подобные тексты по определению. Так, на сайте Центральной библиотеки Ангарска читатель под ником bibliodama оставляет следующий комментарий к роману Дмитриева:

Общение этих двух персонажей открывает перед нами картину жизни в современной России со всеми ее проблемами.

Но на фоне всех недостатков, я с удовольствием окунулась в прелести деревенской жизни, которая в романе описана с любовью и мастерством. Я подозреваю, что автор многое из того, о чем написал, пережил сам или встречал своих героев в жизни.

Это роман не о спившихся россиянах, а о способности людей сохранять свои лучшие человеческие качества при любых обстоятельствах.

Это роман о любви к своим историческим корням и к своей Родине, несмотря ни на что[1879].

М. Тарковский также несколько модифицирует стилистику прямолинейного столкновения города и деревни, что неудивительно, ведь уже сами «деревенщики» сомневались в правомерности оппозиции неиспорченной крестьянской Руси и разлагающегося Вавилона. Но поскольку характерно традиционалистский поиск подлинности немыслим без Другого, город Тарковскому нужен как социокультурный негатив: в рассказах, очерках, романе «Тойота-креста» писатель развернул практически весь спектр антиурбанистических мотивов (город-обман, город-иллюзия) и всю «классическую» гамму антиурбанистических эмоций (от страха до усталости). Вместе с тем в прозе и публицистике Тарковского, как ранее у «деревенщиков» – сибиряков, антитеза «город – деревня» проецируется на систему взаимоотношений центра и периферии. Правда, в нынешней ситуации жесткого контроля над «автономистскими» тенденциями, которые были бы способны – пусть не на уровне конкретных политических акций, а в символически-дискурсивной сфере – расшатать «властную вертикаль», областнические или антиколониальные коннотации в антицентралистских высказываниях Тарковского едва различимы. Критика центра им и Прилепиным к регионалистским идеям имеет косвенное отношение, поскольку главная ее мишень – уродливая диспропорция в организации экономической, социальной и культурной жизни, ставшая, по их мнению, главным результатом либеральных реформ в России. Антиурбанизм в итоге оказывается антилиберальной критикой элит, оставивших на произвол судьбы социально слабые категории населения:

Думалось, что с концом социализма страна вернется к прежнему, дореволюционному варианту, когда не зазорно было жить в провинции, когда провинциальные университеты котировались не меньше столичных. Но оказалось, что сейчас еще сильнее приток людей в Москву, где почти все – деньги. Опять все не так.

Настоящая русская жизнь происходит именно за границами столиц. Получается парадокс: все средства массовой информации в Москве, и из Москвы на всю страну идет информация о том, как горстке людей из Москвы видится жизнь страны[1880];

И так (за чертой бедности. – А.Р.) ведь живет треть страны, если не больше. Почти весь крестьянский мир так живет – нищий, грязный, всеми плюнутый. Мы, жители городов, любующиеся на бары и рестораны, которых все больше, пополняющие собой фирмы, производящие воздух, зачастую уверены, что жизнь наша правильна и верна.

Но ведь предпоследний клерк в Москве получает в месяц столько, сколько вся эта деревня за два месяца. А любой столичный бизнесмен, завтракающий в ресторане с подругой, отдает за этот завтрак столько, сколько получают все трактористы и сварщики целого села за квартал. И это не преувеличение. Кто же объяснит мне, почему такое положение вещей считается правильным, нормальным, приемлемым…[1881]

Я не коснулась обширной проблемы апроприации традиционалистских идеологем массовым искусством (между тем, это обычная практика современного российского телевидения и литературы) и остановилась лишь на нескольких вариантах консервативной ревизии социальных процессов, идущих в России и на постсоветском пространстве с начала 1990-х годов, но даже этот очень неполный обзор «превращений» «неопочвеннического» консерватизма (точнее, некоторых его составных частей) в литературе 2000-х убеждает, что идеологический и политический потенциал традиционалистского тренда весьма востребован. Думается, логика, реконструированная Львом Гудковым при возникновении первых признаков неотрадиционализма во второй половине 1990-х – «крах реформационных иллюзий и ожиданий неизбежно должен был обернуться возвратом к каким-то разновидностям идеологии “целого”»[1882] – способна объяснить рецидив подобных умонастроений, которые и сами когда-то стали рецидивом страха и усталости от слишком стремительных и жестоких изменений. Понятно, что из всего комплекса «неопочвеннических» идеологем и метафор сейчас отбираются те, что вызывают импликации антилиберального свойства, например, очуждают властные элиты указанием на этническое происхождение их членов, напоминают о болезнях «народного тела», разъятого на части, наконец обосновывают идеологию «особого пути» России – в большинстве случаев это элементы общеконсервативной парадигмы. Напротив, то, что заставляло в «долгие 1970-е» видеть в «неопочвенническом» консерватизме реакцию крестьянского мира на сокрушившие его перемены, то есть исторически и социально специфицировало явление, ныне оказывается интересно по преимуществу историку и читателю, желающему поностальгировать по старой русской деревне. Имеет смысл еще раз заострить внимание на том, что позднесоветское «неопочвенничество» было в огромной степени попыткой преодоления разрывов и фрустраций, возникавших внутри советского проекта (вероятно, поэтому оно и закончилось вместе с ним), и выражало опыт, пожалуй, последнего поколения, выросшего «на земле» и оттого так драматично пережившего «отрыв» от нее. За чертой 1991–1993 годов полудиссидентство «деревенщиков» как некая внутренне завершенная позиция, предполагавшая культивирование определенных эмоций («боли» и «возмущения» прежде всего) и особого рода стилистику, довольно быстро утратило былую привлекательность – «самая большая геополитическая катастрофа ХХ века» перевела СССР в статус невинных жертв тайных и явных сил. Понадобились новые символические ресурсы для терапии очередного потрясения, и в качестве таковых традиционалистские идеологемы «деревенской прозы» пригодились лишь частично. Как когда-то «деревенщики» стремились сохранить в воображении «крестьянскую Атлантиду, которая затонула и лежит на дне океана»[1883], так в 1990 – 2000-е годы зрелище уходящей на дно «красной Атлантиды»[1884] создало эмоционально-риторическую основу для сплочения сторонников рессентиментного консерватизма, принадлежавших к разным партиям и движениям, аполитичных и беспартийных, но дезориентированных проблематизацией прежних социальных норм. Теперь уже «советское» воспринималось ими как репрессируемое либеральной культурной политикой, оболганное, насильственно изгоняемое из коллективной памяти и тем более ценное в качестве основания для формирования новой идентичности – на основе «преемственности» и «традиции», вне зависимости от связываемого с ними содержания.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*