KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Языкознание » Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Анна Разувалова, "Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

…парадоксальным образом все злодеяния масонов остаются преимущественно в сфере идеологической риторики повествователя и героев-резонеров. Когда же Белов переходит от идеологем непосредственно к художественному изображению реалий крестьянской жизни, он показывает, что насилие над мужиками творят, как и в «Канунах», Игнаха Сопронов, Скачков, Ерохин и прочие доморощенные «активисты»…[1678]

Очевидно, что антиеврейская риторика Белова, если рассматривать ее хронологию – с середины 1980-х к началу 2000-х, становится несколько более откровенной. Продиктованная обстоятельствами межгрупповой борьбы перестроечных и первых постперестроечных лет готовность писателя высказываться о «еврейском вопросе» повлекла за собой изменения жанрового и повествовательного формата – от fiction к non-fiction. В мемуарной книге «Тяжесть креста», которая представляет собой «двойной портрет» Шукшина и Белова, главной становится коллизия противостояния русских писателей из крестьян еврейской городской среде. Интересно, что актуализация еврейской темы в этом тексте влечет за собой и бо´льшую откровенность в обсуждении эмоций рессентиментного происхождения. Белов строит повествование структурно и эмоционально вокруг мотивов изгойства, обиды, униженности, культурной и материальной обездоленности. Писатель упоминает «изгойское чувство» у Шукшина, которого тому не удалось избежать «ни в детстве, ни в юности, ни в зрелую пору»[1679], он рассказывает, как его захлестнула «удушливая горечь»[1680], когда Лев Ошанин назвал его стихотворение «кулацким». В изображении Белова эти чувства социально мотивированы и, как свидетельствует автор, определяют самоощущение выходцев из крестьянской среды. Показательно, что трудности социализации и карьерного восхождения в своем и шукшинском случае писатель передает метафорами, связанными с проникновением в чужое, опасное пространство.

Предстояло самому (речь идет о Шукшине. – А.Р.) преодолевать московские льды, карабкаться по холодным скалам на пути к диплому. Сколько снега и льда, сколько неверных осыпей и предательских острых камней! <…>

Осенью 1954 года насмешники тиражировали анекдоты про алтайского парня, вознамерившегося проникнуть в ту среду, где, по их мнению, никому, кроме них, быть не положено, взобраться на тот Олимп, где нечего делать вчерашним колхозникам. Отчуждение было полным, опасным, непредсказуемым. Приходилось Макарычу туго среди полурусской, а то вовсе не русской публики. Часто, очень часто он рисковал, без оглядки ступал в непроходимые дебри. Вспоминалась иллюстрация в детской книге «Тысяча и одна ночь». Синдбад-мореход попадает в долину змей. Долина кишит разнообразными рептилиями, шипящими, свивающимися в клубки и кольца. Как уцелеть среди этого ужаса?

<…> Даже будучи признанным всею страной, он шел по долине и озирался каждую секунду, ожидая ядовитого укуса, змеиного броска. Как ему еще удалось так далеко пройти по этой змеиной долине?[1681]

Близкую по структуре метафору Белов использует и по отношению к себе:

Членство в КПСС в какой-то мере подсобило мне выпрыгнуть за частокол, отгороженный крестьянину-колхознику, общественному изгою, бесправному и даже беспаспортному. И я, подобно Шукшину, выпрыгнул на другую территорию, предназначенную избранным[1682].

В обоих случаях Москва, где учатся герои «Тяжести креста», – гиперболизированно враждебное пространство, чьи обитатели социально и этнически чужды «деревенщикам» (не случайно Шукшин, начав работать в столице, делает настойчивые попытки сформировать команду из «своих», преданных ему коллег-единомышленников). Отождествление еврея с городской культурой, его привилегированность по отношению к деревенским жителям, как уже отмечалось, постоянно обыгрываются «неопочвенниками» (В. Астафьевым, Ф. Абрамовым), но, пожалуй, только Белов ретроспективно утверждает в качестве принципиального фактора культурного самоопределения конфликт с евреями-горожанами. По сути, главное достижение национально-ориентированной литературы, к каковой он причисляет себя и Шукшина, Белов видит в ее попытках растопить «коммуно-еврейский айсберг»[1683] советской культуры.

Писатель во множестве приводит доказательства противодействия русским со стороны евреев как на уровне государственных институций (особо Белова занимают возглавлявшееся Андроповым ведомство, борьба с «русистами» и национальность шефа КГБ), так и личных отношений. «Мы натыкались на какую-то невидимую паутину, сплетенную хитро, давно и основательно»[1684], – заявляет он, разворачивая излюбленный мотив еврейской злокозненности. Сказанное верно и по отношению к Шукшину, точнее, к той интерпретации творческой биографии художника, которую создает Белов. Шукшина и его творчество (кинематографическое и литературное) автор «Тяжести креста» помещает в самый центр «борьбы за национальную, а не интернационально-еврейскую Россию»[1685]. Уязвимость подхода Белова, задумавшего опровергнуть вольную и невольную ложь о друге, заключается в том, что он повторяет практиковавшееся «правой» и «левой» критикой редуцирующее чтение прозы «деревенщиков», при котором последняя превращается в иллюстрацию к национально-консервативной идеологической доктрине. Белову важен Шукшин-идеолог, который провидел опасности, подстерегающие русского человека, и предупреждал о них читателя, но он игнорирует специфику шукшинской поэтики, нацеленной на проблематизацию «традиционных ценностей», точнее, сложившихся механизмов их передачи. Не удивительно, что «главным событием для русской культуры» Белов называет сказку Шукшина «До третьих петухов», иносказательно повествующую о ловкости еврейских манипуляторов русским человеком:

Шукшин своей сказкой мужественно ударил по театральному столу кулаком. Трехголового Змея Горыныча в литературе до него не было. В своем Иване, посланном за справкой, что он не дурак, Макарыч с горечью отразил судьбу миллионов русских, бесстрашно содрал с русского человека ярлык дурака и антисемита, терпимый нами только страха ради иудейска. После Гоголя и Достоевского не так уж многие осмеливались на такой шаг! Быть может, за этот шаг Макарыч и поплатился жизнью – кто знает? Знал, может, один Жора Бурков, но ведь и Жоры вскоре не стало…[1686]

Прозрачный намек Белова на возможный насильственный характер смерти Шукшина предсказуем. В национально-консервативной публицистике и критике многие трагические страницы в истории русской культуры (смерть на дуэли Пушкина и Лермонтова) объяснялись сходным образом[1687] – тщательно скрытой от посторонних глаз деятельностью всесильных структур, масонских прежде всего, которая была направлена на расшатывание духовных основ нации. Белов, уверенный, кстати, и в насильственной смерти С. Есенина[1688], включает еще одну жертву в пантеон павших в борьбе с антирусскими силами, повышая тем самым статус Шукшина до классика отечественной литературы, «основным вопросом» которой становится борьба с евреем – олицетворением «мирового зла».

Эволюция Белова, если попытаться проследить только один ее один аспект – трактовку «еврейского вопроса», наводит на мысль о высокой «внушаемости» писателя. Чуждавшийся в конце 1960-х годов «правых» (националистов-консерваторов) и «левых» (прогрессистов-евреев) Белов, судя по всему, какое-то время тешил себя иллюзией сохранить независимость и равную дистанцированность от обоих лагерей, тем более что он мог наблюдать за деятельностью двух близких ему литераторов – А. Твардовского и Александра Яшина, чья позиция казалась образцовым утверждением творческой свободы[1689]. Однако оживленные контакты с националистами-интеллектуалами не прошли даром: еврейская тема постепенно проникает в прозу Белова (что само по себе факт нейтральный), однако ее интерпретация отражает усиливавшееся убеждение художника в наличии мирового жидомасонского заговора против православной России и других славянских стран[1690]. Еврейство целенаправленно демонизировалось (пика эта стратегия достигла в трилогии «Час шестый»), так что тиражирование в текстах антиеврейских клише невольно наталкивает исследователя на мысль об оправданности психоаналитического прочтения[1691]. Еврей здесь – классический негативный Другой, на которого проецируются отрицаемые в себе и «своем» сообществе качества, причем проза Белова (как и Солоухина) демонстрирует прямую зависимость между стремлением к воссозданию эстетизированной ретроутопии «своего» мира и демонизацией чужой этнической группы. В целом поэтика образа еврея и еврейской темы в прозе Белова имеет довольно широкий диапазон – от загадочных недомолвок до гневных обличений, от автобиографических подробностей до символов. В рамках такой поэтики писателю удавалось вполне отчетливо обозначать свою позицию. Напротив, в публичных выступлениях Белов старался минимизировать употребление слов «еврей», «еврейский». Он говорил о «тайных и явных мировых правителях»[1692], «врагах Родины нашей»[1693], «интернациональной власти и ее троцкистском окружении»[1694], то есть часто использовал перифразы там, где, казалось бы, в силу жанрово-коммуникативных условностей ожидается и допускается прямое обозначение. Возможно, он не мог избавиться от ощущения опасности, таившейся в поднимаемой теме[1695]. На вопрос журналистки Натальи Белоцерковской, чем объясняет Белов отсутствие для него доступа на телевидение – его национальной принадлежностью или политическими воззрениями, писатель отвечал:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*