Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
Принадлежность к сообществу – большому (этноцентристски понимаемой нации) и малому всегда значима для процессов этнической самоидентификации. В «Последней ступени» повествователь, завершая «советский» период своей биографии, празднует освобождение от унизительной роли «советского робота»[1505], «обкатанной детальки в общем механизме»[1506] (прозрачная аллюзия на одну изметафор соцреалистической культуры). Институциализованные объединения советских граждан (будь то комсомол, партия или Союз писателей) теперь рассматриваются им как формы явного или скрытого порабощения, производства лояльности в обмен на привилегии, а советский порядок характеризуется через семантику бессознательного, пассивно-механического движения в общем потоке:
Я и опомниться не успел, как сделался комсомольцем. В техникуме. Все должны быть комсомольцами. Никому и в голову не приходило, что можно взять и не быть. <…>
Переход из комсомола в партию не совершается столь механически, это правда. И если бы хоть долю сознательности в это время, можно было бы избежать. Чистосердечно признаюсь, что этой доли сознательности у меня тогда не было[1507].
Солоухин настойчиво ищет возможность избежать фрустрирующего существования вне общепринятой социально-идеологической нормы, а это в свою очередь предполагает вхождение в новую референтную группу. В повести ее образуют Кирилл, Лиза, представители православного клира и «недорезанные»[1508], по выражению Буренина, потомки русских дворянских и крестьянских родов. Категорией, которая выражает сущность желаемого повествователем состояния, становится «причастность» – растворение в надперсональной общности, соотносимой с нацией / народом, и самопожертвование. «Если бы я был частицей такой силы, я, конечно, был бы готов за нее умереть…» – уверяет Солоухин, слушая запись Хора донских казаков[1509].
Я жажду быть солдатом. Верным и самоотверженным, идущим до конца. Но где армия? Где сила, частицей которой я бы себя почувствовал? Или с меня-то все и должно начаться?[1510]
Процесс выстраивания и осознания субъектности мыслится здесь возможным в рамках «общего дела». Неудивительно, что повествователя вдохновляет озвученная Кириллом формула ультранационализма «Ты – ничто, твой народ – все. Поскольку ты – часть народа, то и ты – все»[1511] и раскрывающая националистическую идею метафора:
Пчелы гибнут, не размышляя, когда бросаются жалить врагов их семьи, ибо остается целое, и в этом случае гибель одной клетки организма не имеет значения, лишь бы жил сам организм[1512].
Приметы врага этнической «семьи» / организма Кирилл конкретизирует, знакомя рассказчика с конспирологическим сюжетом, который имел хождение лишь в кругу ближайших соратников. Вообще, в иерархии «эзотерических» – по отношению к советской традиции – знаний, полученных рассказчиком от Кирилла, концепция еврейского заговора соответствовала высшей ступени, на которую возводились предварительно подготовленные и «просвещенные». До этого необходимо было миновать ступени, связанные с уяснением подлинного облика дореволюционной России и оправданием монархии. В принципе, комплекс идей, с которыми Буренин знакомит повествователя, был распространен в среде русской эмиграции, с которой контактировали и Глазунов, и Солоухин: статус переломного события присваивался Октябрьской революции, погубившей русскую государственность, поспособствовавшей смене элит и их стремительной «денационализации»[1513]. В повести Кирилл, иронически отбросив ленинско-сталинское учение о нации, внушает повествователю идею ее органической природы. На примере истории о крестьянской семье, в которой несколько поколений мирно жили под одной крышей, пока к ним не прибился «странник» (здесь традиционно обыгрывается семантика «беспочвенности», свойственной еврейству), посеявший вражду между родственниками, он объясняет «универсальную» схему всех революций – вторжение Чужого в сложившийся социальный организм с целью его разложения. В своих политических выводах он весьма резок для советского человека и художника, вхожего в высшие сферы (в частности, он называет Октябрьскую революцию переворотом, устроенным группой заговорщиков, с последующим установлением невиданного в истории массового террора).
Конкретизировать приметы Чужого Кирилл поначалу не хочет и потому обозначает его эвфемистически. Так, он называет инициатором событий 1917 года «Интернационал», не забыв, правда, упомянуть о деньгах Парвуса и назвать фамилии, ввезенных в запломбированном вагоне в Россию революционеров (Гр. Усиевич, Елена Кон, Инесса Арманд, Е. и М. Мирингоф, Абрам Сковно, Г. Зиновьев (Апфельбаум) с супругой и сыном, Г. Бриллиант, Д. Розенблюм, А. Абрамович, Шнейсон, М. Гоберман и др.). Также Кирилл обращает внимание повествователя на этнический состав руководства ЧК и Управления лагерями, на еврейское происхождение Ленина, на нерусскость политической элиты, руками которой свершалась революция и устанавливалась карательная система:
Это был единый грандиозный интернационалистический заговор, рассчитанный на мировое господство. Недаром мировая революция не сходила с уст тогдашних большевиков. Но для осуществления своих глобальных целей им нужен был плацдарм, база, материальные ресурсы, человеческие резервы. Им нужна была страна, захватив которую, можно было бы распространить свою власть и свое влияние на весь мир[1514].
Так Кирилл готовит своего друга к ответственному моменту. Получение «тайного знания» о существе мировой истории в повести обставлено как кульминация серьезной интеллектуальной работы. Значимость происходящего, сюжетно совпадающего с полным прозрением рассказчика, передается иератической тональностью речи Кирилла:
Вот я открываю Вам, Владимир Алексеевич, тайну времени. Многие думают, что на земном шаре происходит борьба классов, борьба философий и идей. Нет! На земном шаре происходит только одна борьба: последовательная, многовековая борьба евреев за мировое господство[1515].
Восшедший на «последнюю ступень» повествователь уже не пытается искать для антисемитского дискурса, который не мог быть озвучен в официальной культуре, «заменных»[1516] форм (осуждение тенденций к «элитаризму» или «забвению корней»). Он добросовестно излагает свои беседы с Кириллом Бурениным именно потому, что для него несомненна эвристическая сила новой концепции: «Надо знать тайну времени. Тогда любое политическое событие станет ясным, как Божий день»[1517]. В войнах и революциях, социальных реформах и экономических проектах, даже в эпизодах текущей литературной борьбы или повседневных писательских склоках повествователь отныне видит скрытые от глаз непосвященных сценарии, которые прилежно, по воле невидимых режиссеров, отыгрывают участники конфликтов. Руководствуясь фразой «шерше лё жуив»[1518], Кирилл научает различать единые потаенные механизмы столь разных, на первый взгляд, событий, как убийство президента Кеннеди и успешность критичных по отношению к власти советских писателей-«подпиливальщиков»[1519] (Ф. Абрамова, С. Залыгина, Б. Можаева) – и то и другое, внушает Буренин, отвечает интересам мирового еврейства. После этого Солоухин и сам без труда «проверяет теорию практикой». К примеру, у него случается ссора с Михаилом Бубенновым, «писателем-антисемитом», представителем официально «правых». Ему повествователь признается, что не может теперь без слез видеть сцену расстрела Анкой-пулеметчицей атаки каппелевцев в фильме «Чапаев». Бубеннов в ответ оскорбляет Солоухина и получает пощечину.
Ненавидящий евреев русский писатель Михаил Бубеннов грудью встал на защиту еврейской идеи, евреями спровоцированной и руководимой гражданской войны. Другого русского писателя, ополчившегося на еврейскую идею, он назвал подлецом. Получил за это пощечину к восторгу евреев, несмотря на то, что он защищал их идею. <…> Компас Кирилла все показывал очень точно[1520].
Образ еврея – этнического Чужого в «Последней ступени» от подобного образа в прозе В. Астафьева, Ф. Абрамова, В. Белова отличает предельно внятная артикуляция Солоухиным политико-идеологических оснований этнического негативизма. Белов, Шукшин, Астафьев, испытывавшие серьезные трудности на этапе социализации в городе, еврея воспринимали прежде всего как представителя недоброжелательной городской цивилизации, воплощение социокультурной чуждости. Эмоциональный шлейф из раздражения и негодования на евреев, контролирующих доступ к желаемым благам, окутывал страницы прозы, публицистики, переписки «деревенщиков», но он же оттенял спонтанный, ситуативный характер их реакций на Чужого. Относительная системность их этнофобии проявится, пожалуй, во второй половине 1980-х – после распространения в самиздате переписки Астафьева и Эйдельмана и публикации романа Белова «Все впереди», но и тогда в их текстах и публичных жестах останется очевидный отпечаток массовых юдофобских предрассудков. Напротив, отношение к еврейству автора «Последней ступени» было непосредственно продиктовано его новой идеологией. Трудности, затормозившие вхождение в творческую среду того же Шукшина или Астафьева, Солоухина счастливо миновали: с 1945 года он посещал занятия Литобъединения при МГУ, успешно закончил Литературный институт им. А.М. Горького и в 1953 году в столичном издательстве опубликовал сборник стихотворений «Дождь в степи». В автобиографическом очерке к четырехтомному собранию сочинений он отметил сопровождавшую его литературный старт «удивительную… быстроту, с которой произошли психологические и прочие перемены»[1521]. Символического препятствия, олицетворяемого столичным еврейским юношей-интеллектуалом, на его пути не встретилось, и позднее, в «Последней ступени» он будет доказывать, что в его неприятии еврейства нет «ничего личного»[1522]. Защищая в романе-эссе «Чаша» Сергея Есенина от несправедливых, по мнению Солоухина, обвинений в антисемитизме, он рассуждал о существовании особой, исторически оправданной модификации последнего: