Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
Публикацию «Последней ступени» делало для Глазунова болезненной еще одно обстоятельство. В 1976 году он участвовал в судебном процессе, проводимом в ФРГ, против журналиста Джона Баррона, утверждавшего в книге «КГБ», что многочисленные привилегии художника (салон в центре Москвы, возможность ездить по всему миру и портретировать высокопоставленных персон и т. п.) – плата за доносительство на советских и иностранных посетителей его студии в Калашном переулке. Бородин полагал, что тот давний скандал вокруг Глазунова был эпизодом идеологических баталий, шедших в СССР и за рубежом между национал-патриотами и космополитами-диссидентами, и атаку на художника инспирировали его недоброжелатели из среды третьей эмиграции[1468]. Глазунов процесс выиграл, а Баррон был оштрафован. Но оказалось, что примерно в это же время в СССР создавалось произведение, где были высказаны сходные догадки о тайной стороне деятельности Глазунова[1469], к тому же автором его был человек, в котором окружающие видели ближайшего друга и верного соратника художника. Надо добавить, что обстоятельства, связанные с публикацией «Последней ступени», все-таки до конца не прояснены: обе стороны предпочитали пользоваться намеками либо молчать. Но в свидетельствах мемуаристов, близких Глазунову, публикация Солоухиным «Последней ступени» выглядела, как минимум, моральной нечистоплотностью, а ее автор, удостоверявший в финале повести безграничную благодарность наставнику, окружался ассоциациями, отсылавшими к предательству Иудой своего учителя – Христа[1470].
Структурно повесть построена как исповедь о духовном перерождении (жанровый подзаголовок – «исповедь вашего современника»), путь к которому пролегает через изменение политико-идеологических взглядов, поэтому исповедально-автобиографический метанарратив постоянно прерывается фрагментами «исторического» нарратива. Последний знакомит читателя с новым для автора видением недавнего прошлого (по преимуществу речь идет о ХХ веке) и доказывает эвристичность «тайного знания» о потаенных пружинах исторического действа. Любопытно, что оба повествовательных плана (автобиографический и конспирологический, или, иначе говоря, исповедальный и проповеднический) организованы в «Последней ступени» однотипной метафорикой, варьирующей семантику тайного и явного, внешнего и внутреннего, сокровенного и откровенного.
Солоухин с определенностью заявлял, что «Последняя ступень» – о его новом Я, о «преображении»: «я стал писать книгу о том, как я прозрел, что я увидели понял…»[1471]. Образными эквивалентами пережитого внутреннего переворота стали метафоры, почерпнутые из христианской богословской традиции: обретение зрения и восхождение по лестнице[1472]. Еще один символ, также генетически связанный с евангельским текстом и интегрируемый автором повести в собственное жизнеописание, – воскресение из мертвых. Пережитое при общении с Кириллом «обращение» приравнивалось к «оживлению трупа, реанимации духа»[1473]. Хотя Солоухин дополнил ряд новозаветных метафор символико-образными конструкциями, взятыми из иных типов дискурса (например, «промывка мозгов», «разморозка анестезированных участков сознания»[1474]), в целом именно христианская символика стала для него основным источником объяснения случившихся перемен[1475]. Но в повести о пересоздании личностного «проекта» комплекс мотивов «преображения», помимо заданного автором новозаветного смыслового контекста, отсылал к хронологически более близкой литературной традиции – соцреалистическим романам об идеологическом прозрении героя, его рождении в новую жизнь. Характерные для главного жанра соцреализма сюжетно необходимая пара персонажей «ученик» – «учитель», телеологичность структуры – с движением к идеологическому перерождению героя и обретению им сознательности, мотивы испытания и вхождения в новую общность, имевшие следы архаичных инициационных схем[1476], легко вычленяются в повести Солоухина, однако с поправкой на иное идеологическое содержание.
Существо пережитого автором «преображения» состояло в открытии своей подлинной природы, которая теперь определялась в терминах этничности. Повествователь осознает, что он больше не советский человек, а русский. Как следствие, нормативная идентификация с советским символическим порядком стремительно утрачивает для него убедительность. «Русское» в его характере, мышлении, способах восприятия предстает эссенциальной сущностью – тем, что всегда образовывало «природную» основу личности, но в силу воздействия внешних обстоятельств не было отрефлексировано в качестве таковой:
Оказалось, что все (кроме, может быть, цифр и фактов) уже давно жило во мне либо где-то в глубине подсознания, либо в сознании же, но отделенное от активной действующей части сознания глухой звуконепроницаемой перегородкой[1477].
«Внешними обстоятельствами» в данном случае была советская идеология, которую Солоухин понимал вполне по-марксистски – как «ложное сознание», то есть намеренно осуществляемое группами властной элиты искажение представлений о природе социальных отношений в советском обществе. «Национальное» в «Последней ступени» он противопоставлял «идеологическому» примерно как «эссенциальное» – «конструкционистскому»: первое органично и вечно, второе искусственно и ситуативно, поэтому и новая идентичность описывалась автором как «возвращение к самому себе», обретение самотождественности. Обращение к «корням» удовлетворяло неотменимую для индивидуальной и коллективной идентичности потребность в переживании своей исторической непрерывности. Реконструированные в повести процессы припоминания репрессированной и вытесненной традиции (семейной и сословной) отражали индивидуальную идеологическую эволюцию рассказчика и вместе с тем предвещали масштабный кризис легитимных форм коллективного советского самоописания[1478]. Эрозия официального дискурса и одобряемых им форм самоопознания сопровождалась «изобретением» новых идентичностей, иногда варьировавших забытые старые, базировавшихся, как в рассматриваемом случае, на православии, монархизме и переосмысленной в «неопочвенническом» духе «народности». При включении в эту триаду политического антисемитизма получалась новая, фрондистская по отношению к советскому идеологическому дискурсу формула самоопределения из «Последней ступени».
Солоухин с его фантастической чуткостью к возникающим культурно-идеологическим трендам, которую он сам называл умением «попасть в жилу»[1479], в конце 1960-х годов несколько трансформировал привычный стиль самопрезентации: теперь он представал эстетом, лириком (что после его стихотворных сборников не было новостью) и при этом несколько вольнодумным, но доброжелательным, граждански обеспокоенным критиком советской современности. Пьер Бурдье, вероятно, сказал бы, что в литературном поле подобная позиция уже существовала, а писатель лишь обнаружил ее и занял[1480]. В самом деле, в тот период советская система уже вполне допускала легитимацию национального чувства в контролируемых пределах и при условии соответствующего дискурсивного обрамления. Солоухин точно и тонко почувствовал изменение правил игры в сторону либерализации и использовал сложившуюся конъюнктуру. Это позволило ему контрабандой проводить в публиковавшиеся большими тиражами тексты идеи национально-консервативного лагеря и при этом оставаться в обойме широко издававшихся советских писателей, пользоваться многими благами, доступными творческому истеблишменту[1481]. Но между восприятием Солоухина окружающими как успешного советского писателя и самовосприятием, видимо, существовал диссонанс. В «Камешках на ладони» Солоухин описывает такую ситуацию:
В детском садике проводится опыт. У всех детей манная каша сладкая, а у одного мало того что несладкая – соленая-пресоленая. Каждого по очереди спрашивают: какая кашка? Сладкая, сладкая, сладкая… Доходит очередь до того, у кого соленая. Он, поддавшись потоку, «террору среды» (когда все говорят, как же сказать не то, что все?), тоже выдавливает из себя: «Сладкая». <…>
Но, оказывается, даже в детском садике находятся подопытные мальчики, которые умеют преодолеть «террор среды» и на соленое не говорят, что оно сладкое, но так прямо и отвечают: соленое.
Это – я[1482].
Как видим, осмысливая свою позицию в «Камешках…», писатель обходит вниманием компромиссы, но акцентирует нонконформистский жест: говорить «соленое» тогда, когда все говорят «сладкое». «Последней ступени», судя по всему, и надлежало стать актом преодоления обстоятельств, требовавших конформного поведения, свидетельством о новом зрении, новом языке и новой стратегии поведения. Однако описать свою позицию как радикальное инакомыслие было непросто, ведь если автор выбирал, как это было в случае с Солоухиным, существование внутри системы, то перед ним неизбежно возникала необходимость согласовывать – поведенчески и дискурсивно – разные культурно-идеологические «реальности». Другими словами, он оказывался конформистом, которого тяготил собственный конформизм. Вероятно, поэтому в «Последней ступени» так много места отведено рефлексии «двойственности», несовпадения «видимости» и «сущности», обусловленных позицией легального националиста, конформиста, который на самом деле диссидент.