Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
Позже он (Абрамов. – А.Р.) будет не то вскользь, не то с небрежением вспоминать годы учебы и работы в университете: «Кончил университет. Пошел в аспирантуру. Напечатал статьи в “Ученых записках” – серые, невыразительные, посредственные… Нужно было искать путь добывания денег. В 1951 году защитил кандидатскую диссертацию. Стало легче, помогал материально братьям. И лишь в 1960 году обязательства перед семьей выполнил, племянников выучил. Ушел в докторантуру – и не вернулся в университет». Иногда же говорил еще резче: «Писать стал поздно, упустил лучшие годы. Занимался не тем, чем надо»[1402].
В дальнейшем писатель, памятуя о клейме участия в кампании 1947–1953 годов, вел себя таким образом, чтобы избежать подозрений в антисемитизме[1403]. Но в его биографии был еще один случай подобного обвинения, судя по всему, для Абрамова неожиданный. В 1975 году он присутствовал на писательском собрании, посвященном Дню Победы, где слушал доклад Алексея Павловского, по выражению Абрамова, «научный, всем по серьге. В том числе – Плоткину, Молдавскому, ташкентцам. (Дезертиры, те, кто держал оборону под Ташкентом.)»[1404]. Писатель был возмущен основной идеей доклада, которую понял как призыв уравнять солдат, жертвовавших собой на передовой, и тех, кто вдали от боев, в тылу читал лекции и писал пропагандистские статьи. Свое несогласие он тут же высказал аудитории. Однако сам перечислительный ряд – «Плоткин, Молдавский, ташкентцы» – отсылал к «ташкентскому» мифу, о чем Абрамову тут же напомнили слушатели. «Абрамова никто не поддержал, – замечает Крутикова-Абрамова, – а Молдавский обвинил его даже в антисемитизме. Тогда он и записал: “Так вот для любителей всякого рода спекуляций: Абрамов не антисемит. Он свято чтит память друзей-евреев и ненавидит евреев-ташкентцев, тех, кто отсиживался в войну. Хорошая формула: никто не забыт. Нельзя забывать подвиги. Но нельзя забывать и подлость человеческую… Короче, нельзя уравнять подвиг человека жертвующего и подвиг человека, спасающего свою шкуру”»[1405]. Очевидно, для Абрамова академическая элита (к которой принадлежали Плоткин и Молдавский и к которой когда-то принадлежал он сам) так и осталась символом привилегированности, исключавшей встречу с трудностями жизни[1406]. Подобную демонстрацию своей «исключительности» и попытку «присвоить» причитающиеся не им символические почести Абрамов увидел и в поведении своих коллег на заседании в честь праздника Победы. Фигура, с которой он себя в данном случае отождествлял, – простой солдат, брошенный командованием под танки, жертва чужой жестокости, бездумности или трусости (о его судьбе прозаик планировал рассказать в «Белой лошади» – см. главу II), соответственно конфликт, участником которого стал Абрамов, конструировался им в терминах противостояния «живой памяти» о войне и официоза, вознамерившегося «отобрать» победу и «распределить» ее среди «своих». Но все так же протест против евреев-интеллектуалов, которые в глазах писателя были частью советского истеблишмента, диктовался прежним социальным опытом, переживанием «системной» несправедливости существующего порядка. Впоследствии правой критикой «выявление» космополитов, пытавшихся выдать себя за необходимую часть воевавшего русского народа, преподносилось как совершенно законная акция, ведь «…на дворе были уже не те времена, когда во имя классовых интересов извращалось прошлое страны, выхолащивались ценности культуры»[1407]. Даже спустя десятилетия в мемуарах Лобанова о студенческих годах (закончил МГУ в 1949 году) проскальзывали специфичные для разоблачительной риторики рубежа 1940 – 1950-х обороты. Он вспоминал, к примеру, как после победы хлынули в университетские аудитории студенты, «воевавшие» в редакциях дивизионных армейских газет и политотделах, и принесли с собой «в до того спокойную жизнь факультета идеологический гвалт с космополитической начинкой»[1408]. Лобанов отмечал «прикровенный» сионизм в речах Анатолия Бочарова, тогдашнего секретаря комсомольской организации филфака, «неслыханно раздутую»[1409] у послевоенного еврейства репутацию мучеников, присвоение «детьми израилевыми»[1410] права говорить от лица «фронтового поколения». «Собственно, и так называемая “борьба с космополитами”, – утверждал Лобанов, – явилась довольно слабой (в узких границах “творческой интеллигенции”) реакцией на эти еврейские притязания – стать откровенно господствующей силой в стране»[1411]. В сталинской борьбе с космополитизмом круги, к которым принадлежал Лобанов, видели попытку закрепить единственно верное, учитывающее интересы государства распределение прав и символических благ в пользу «русского народа-победителя». «…кампании, направленные против космополитизма, – пишет Джеймс Кертис, – означали окончательный провал еврейской ассимиляции, если рассматривать этот процесс как отражение желания русско-еврейских интеллектуалов жить в России и принимать участие в развитии русской культуры»[1412]. В отличие от Кертиса, который с сожалением констатирует завершение интенсивного ассимиляционного процесса, националистически ориентированная элита приветствовала такой итог «борьбы с космополитизмом». Правда, она не была уверена в «окончательности» оттеснения еврейской элиты с лидирующих позиций.
Ретроспективную апелляцию к событиям 1947–1953 годов можно найти в дискуссии «Классика и мы» (1977), в центр которой усилиями Петра Палиевского, В. Кожинова и их сподвижников был поставлен вопрос о праве разных интеллектуальных групп на трактовку классики. Образцом культурной жизни, когда классическое искусство было восстановлено в правах и доминировало, будучи защищенным государством от покушений авангарда, Палиевский называет 1930 – 1940-е годы:
И несмотря на совершенно печальное все-таки состояние чисто человеческих судеб в этот момент, художественных судеб, ибо многие из тех, которые начинали свой путь с того, что поднимали меч, от меча же и погибли; несмотря на очень тяжелое, суровое время, известное каждому из нас, мы можем сказать, что культура классическая и сращение культуры классической с народной культурой в тридцатые – сороковые годы достигли очень значительных успехов, во многом определяющих атмосферу художественную и наших дней[1413].
Следуя логике Палиевского, Кожинова и их единомышленников, авангард и родившийся из рефлексии авангарда формализм суть антинациональные (читай: еврейские) интеллектуальные течения. Антисемитский подтекст такой концепции внимательному читателю был совершенно ясен, но это был именно подтекст, который можно либо актуализировать, либо не заметить, но который, по большому счету, не нарушал неписаных правил публичного говорения о русско-еврейских отношениях. Во время дискуссии «Классика и мы» Палиевский с пылом разоблачал реваншистские замыслы наследников авангарда и приводил случаи из текущей культурной жизни, подтверждавшие неослабные попытки сил, чуждых национальной культуре, подорвать ее основы. О том, что пафос его речи был верно понят аудиторией, свидетельствовало выступление Анатолия Эфроса, также содержавшее скрытую аллюзию на события конца 1940-х годов: «Опасно, опасно, опасно играть такими вещами. Я молюсь на наше время, что оно перестало играть такими вещами. Не начинайте сначала!»[1414]. И если о глубине индоктринированности будущих «деревенщиков» ксенофобской идеологией рубежа 1940 – 1950-х можно рассуждать, лишь строя гипотезы, то утверждать, что риторика кампании по борьбе с космополитизмом стала для части национально-консервативного лагеря стилевым трафаретом оценки ситуаций, связанных с конкуренцией, можно вполне уверенно. Следование этому трафарету, естественно, с поправками, внесенными культурной атмосферой 1970-х и более высоким, по сравнению с рубежом 1940 – 1950-х, профессиональным уровнем участников дискуссий, лишний раз подтверждало, что политические кампании позднесоветского периода имели пролонгированный эффект. Но главное, что идея враждебных сил, которые жаждут отвоевать не принадлежащее им место, убежденность в их планомерном скрытом противодействии сообществу «своих» эмоционально и интеллектуально воздействовали на оформление культурно-историософской концепции националистов и придавали ей, в некоторых индивидуальных вариациях, обсессивный характер[1415].
Ретроспективно факт причастности знаменитого писателя-«деревенщика» Абрамова к крупнейшей в истории СССР антисемитской кампании при желании можно посчитать символичным, сыгравшим роль прогноза. Но в недолгий период десталинизации (конец 1950-х – первая половина 1960-х годов) «деревенщиками» была получена и другого рода идеологическая прививка. Александр Солженицын полагал, что общественно-политическая жизнь того времени была ознаменована возвращением и переосмыслением «еврейской темы»[1416]: