KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Культурология » Валерий Мильдон - Санскрит во льдах, или возвращение из Офира

Валерий Мильдон - Санскрит во льдах, или возвращение из Офира

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Валерий Мильдон, "Санскрит во льдах, или возвращение из Офира" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Чтобы выйти из этого безвыходного противоречия, не удручать ума и души проблемой, не имеющей решения, русский человек на безответный экзистенциальный вопрос дает столь же экзистенциальный ответ — своеобразное средство существования в ситуации извечной печали: «А помнишь, бывало, водка санитарно готовилась, стерва! Прозрачна, чисто воздух божий<…>Хватишь сотку — сразу тебе кажется и равенство и братство» (с. 92).

Этого сразу и добиваются герои «Чевенгура». Если же постепенно, так сказать, исторически, подобно западноевропейскому человечеству, все пропало, ничего не выйдет, потому что время сильнее всех расчетов. Вот сразу — другое дело, так можно перехитрить время, и это, пожалуй, одна из главных характеристик психологии, широко проявившейся за годы советской власти: обогнать время, подчинить, обмануть, выиграть и пр. Оно воображалось единственным соперником.

Говорилось, что в «Чевенгуре» много смерти, и метафорически действие романа развертывается в преисподней, в царстве мертвых, которое есть единственное подлинное тысячелетнее царство — коммунизм. Этим, как уже говорилось, книга Платонова не однажды напоминает гоголевские «Мертвые души».

«Направо от дороги Дванова на размытом оползшем кургане лежал деревенский погост. Верно стояли бедные кресты… Они напоминали живым, бредущим мимо крестов, что мертвые прожили зря и хотят воскреснуть. Дванов поднял крестам свою руку, чтобы они передали его сочувствие мертвым в могилу» (с. 95).

У Платонова мертвые вторгаются в жизнь живых, часто изображенных так, что их тоже принимаешь за мертвых, тем более, сами живые больше заняты смертью, к ней у них неподдельный интерес, живое внимание, как если б они в ней существовали. «Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург» (с. 96).

Речь не о могиле — общем и неизбежном финале, а о желанной цели, хотя герои лишены некрофильства, вера Копенкина в могилу имеет метафорический смысл — многие персонажи спокойнее чувствуют себя в отношениях со смертью. Коммунизм, на поиски которого отправился Саша Дванов и забрел в Чевенгур, тоже оказывается явлением потусторонним, удовлетворяющим не осознаваемые действующими лицами стремления к смерти, которая решает все проблемы времени. В этом контексте коммунизм — разновидность смерти, и роман Платонова, вопреки намерениям автора, свидетельствует о крахе утопии, хотя потребуются десятилетия, чтобы осознать этот крах. Впрочем, начало положено.

«Чевенгур» можно назвать повествованием о смерти, и коммунизм — лишь некая «часть» этого общего взгляда на жизнь. Писатель создал роман, продолжая традицию русской классики XIX столетия, и «советское» содержание невольно оказывается второстепенным. Герои словно догадываются, что истинный смысл их бытия — смерть, и мучаются, глубоко не удовлетворены своей судьбой, многие из них попали в Чевенгур от отчаяния, потому что не было выбора, да и Чевенгур в изображении автора — разновидность их прежнего смертного жребия. Бессильные изменить удручающий их строй жизни, персонажи пробуют защититься от невыносимой, извечной реальности словами — в духе языческой архаики, первобытного магизма, и одно из таких слов — «коммунизм». В деревне Ханские Дворики мужики взяли себе новые имена, «имея в виду необходимость подобия новому времени» (с. 106). Один из них, уполномоченный волревкома, «думал о товарищеском браке, о советском смысле жизни, можно ли уничтожить ночь для повышения урожаев, об организации ежедневного трудового счастья…» (с. 107).

Отменить ночь — ведь это смесь Манилова с Кошкаревым. Речь идет — как, замечу попутно, и в фантастико — утопических повестях Платонова середины 20–х годов — не о том, чтобы приспособиться к природе, но чтобы ее всю, от ежедневного течения времени (превращение ночи в день) до воскрешения мертвых, т. е. до перемены вообще всего вековечного порядка бытия, — чтобы всю природу перекроить по мысли человека. Сам этот план не подвергается сомнению, заранее признан истинным. Тогда‑то естественно размышлять о «необходимости построить социализм будущим летом», вроде: «Партия торжественно провозглашает — нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». «Нынешнее поколение» почти то же, что «будущим летом», коль скоро найдут способы отменить ночь, уменьшая или увеличивая по своей воле длительность времени. Впрочем, «социализм похож на солнце и восходит летом» (с. 108). Для меня эта фраза по смысловой интонике равнозначна гоголевской: «Луна ведь обыкновенно делается в Гамбурге, и прескверно делается» («Записки сумасшедшего»).

Платонов изображает те черты сознания, которые легко отозвались на коммунистическую утопию. Бывали и на Западе родственные опыты, но с одним важным отличием, напомню: они так и остались на бумаге, нигде книжное, вымышленное не стало действительным в национальном масштабе. «До революции Копенкин ничего внимательно не ощущал — леса, люди и гонимые ветром пространства не волновали его, и он не вмешивался в них. Теперь наступила перемена» (с. 117).

В чем? В том, что человек, прежде ни к чему не внимательный (ничего не знающий и не желающий узнавать), стал обо всем судить, достоверность его суждений держится только на силе власти. Вот его речь перед членами коммуны «Дружба бедняка»: «Копенкин начал с подхода, что цель коммуны… усложнение жизни в целях создания запутанных дел и отпора всею сложностью притаившегося кулака» (с. 119).

При первом чтении — невнятица, бессмысленность: что такое, зачем усложнение жизни? Оказывается, Копенкин, при всей невразумительности его речи и грамматической бессвязности, исчерпывающе определил содержание утопии — бессмысленное усложнение, запутывание всех дел, иначе саму утопию следует признать никчемной, пустым вымыслом.

— Максим Степаныч, — раздалось снаружи, — дозволь на оглоблю жердину в опушке сыскать: хряпнула на полпути, хоть зимуй у тебя.

— Нельзя, — сказал Пашинцев. — До каких пор я буду приучать вас? Я же вывесил приказ (совершенно логика Кошкарева из 2–го тома «Мертвых душ». — В. М.) на амбаре: земля самодельная и, стало быть, ничья. Если б ты без спросу брал, тогда б я тебе позволил…» (с. 130).

А вот Саша Дванов: «Эти люди, говорил Дванов про бандитов, хотят потушить зарю, но заря не свеча, а великое небо, где на далеких тайных звездах скрыто благородное и могучее будущее потомков человечества. Ибо несомненно — после завоевания земного шара наступит час судьбы всей вселенной, настанет момент страшного суда человека над ней» (с. 120).

«Завоевание земного шара», «страшный суд» — объектом реализуемой утопической идеи герой вообразил человечество, предусматривая, можно допустить, тела Солнечной системы и, не исключено, другие галактики. А ведь это говорит персонаж, только — только освоивший ремесло помощника машиниста. «У нас же все решается по большинству, а почти все неграмотные, и выйдет когда‑нибудь, что неграмотные постановят отучить грамотных от букв — для всеобщего равенства…» (с. 124).

Таков Саша Дванов со всеми его резолюциями и приказами. «Он в душе любил неведение больше культуры: невежество — чистое поле, где еще может вырасти растение всякого знания, но культура — уже заросшее поле, где соки почвы взяты растениями и где ничего больше не вырастет. Поэтому Дванов был доволен, что в России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура, а народ как был, так и остался чистым полем…» (с. 122).

Еще бы ему любить культуру, когда он не знает, что это. Милое, родное невежество, оно — чистое ровное поле, где, как ни ступи, все к месту. Культура же требует индивидуального, особого, при этом еще зависимого не только от твоей личной воли, но и от того, что сделано и делается другими, чужими. Племенное хотение, общеплеменная психология недоверчивы к чужому. Слабые ростки индивидуальных («чужих») воль уничтожила революция, и Саша считает это благом — опять ровное поле. Он архаизует жизнь, низводит ее до вегетативного, органического, дочеловеческого существования, превращает в одно из явлений природы, из которой человек едва — едва начал выкарабкиваться. «Великорусское скромное небо светило над советской землей с такой привычкой и однообразием, как будто Советы существовали исстари и небо совершенно соответствовало им» (с. 123).

Советы — почти производное природы, а не сознания либо воли людей; стихия, вроде ветра или неба. Разной стихией представлена деятельность персонажей — лишенной смысла, фанатической по из — бранным средствам, иррациональной по результатам и — против расчета исполнителей — неуклонно понижающей содержание человеческого типа. Один из героев обращается к другому: «Живи тут<…>Будем меж деревьями друзьями жить…» (с. 129). — близкая параллель Заболоцкому, может быть, косвенное подтверждение и его нечаянных умонастроений, противоречащих, как у Платонова, его осознанным, искренним убеждениям.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*