Валерий Мильдон - Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Отчего же, пол — это и отношение женщины к мужчине, взаимоотношение. Взгляд Платонова односторонен, из него следуют с неизбежностью схематизация бытия, упрощение, а значит, искажение личных и социальных связей. Существо, образ которого сложился в уме Платонова, может быть очень условно названо «человеком» — такой‑то и мог стать материалом не только литературных, но социальных экспериментов. Еще бы, люди — те же деревья, а лес рубят — щепки летят. Ни один ботаник (т. е. политик) не станет заниматься отдельной «щепкой».
В основании литературной утопии лежит, кроме недовольства сложившимся государственным порядком, примитивное представление о человеке. Художественное и публицистическое творчество молодого Платонова это подтверждает. «В чем суть коммунистической культуры?» — спрашивает он. В том, чтобы «все видимое и невидимое сделать дисциплинированной, отрегулированной производительной силой» (3, с. 522).
Сравним: «Плановое хозяйство, четко регулируя общественные взаимоотношения, должно создать в организме наиболее рациональные общественно — рефлекторные сочетания (биологический тейлоризм) и сведет к нулю все травматизирующие биохимические факторы»[47].
Автор полагает, плановое хозяйство способно регулировать биохимию организма, минуя прямое биохимическое воздействие. Да ведь это шаманизм, первоначальная магия в чистом виде. Платонов целиком разделяет эти убеждения — дисциплинировать все и превратить в производительную силу.
Спустя много лет после этих слов, в конце 80–х и в начале 90–х годов XX столетия наша газетная публицистика заговорила о русском фашизме, недоумевая: откуда он в стране, так потерпевшей от фашизма? Естественный вопрос, однако сопоставим теорию и практику германского фашизма с тем, что говорилось и делалось в России после революции. Если отбросить национальные различия, много похожего: дисциплина, производство, вмешательство во все области индивидуальной жизни; коллективные ценности, пренебрежение личным бытием, примитивный образ человека. Одна из очень важных причин, объясняющих, я думаю, отчего западный мир поднялся против фашизма, состоит как раз в этом — фашизм разрушал исторические ценности, выработанные в течение столетий, в частности ценность индивидуальной жизни.
Ничего похожего в России, которая потому и оказалась беззащитной перед собственным фашизмом, возникшим, разумеется, не в конце 80–х годов — тогда он лишь обнаружился. Задолго до вдруг (и справедливо) спохватившихся журналистов русский мыслитель Г. П. Федотов писал в статье «Новый идол» (1935): «Вчера можно было предсказывать грядущий в России фашизм. Сегодня он уже пришел». «Это нечаевский корень, который принес свой достойный плод в русском варианте фашизма (кстати, и весь мировой фашизм поднялся на ленинских дрожжах)». «Сталинизм есть одна из форм фашизма…»[48].
В начале XXI в. эта мысль едва ли вызовет возражение, если рассматривать родственность двух режимов не публицистически, а по существу, которое состоит в том, что оба являются тоталитарными, т. е. абсолютно исключающими, вопреки пропагандистской фразеологии каждого, любую индивидуальную самостоятельность и сводящими на нет как раз то, что делает человека человеком. По этой‑то причине оба режима именуются бесчеловечными.
Об этом и писал Ленин в «Очередных задачах Советской власти» (1918), рассуждая «о значении именно единоличной диктаторской власти»: «Всякая крупная машинная индустрия — <…>источник и фундамент социализма — требует безусловного и строжайшего единства воли, направляющей совместную работу… десятков тысяч людей<…>Но как может быть обеспечено строжайшее единство воли? Подчинением воли тысяч воле одного»[49].
Так и произошло, причем «подчинение воле одного» до чрезвычайности близко — не говорю, тому, к чему звал, например, Маяков — ский (беру почти наугад из поэмы «В. И. Ленин»: «Сообща взрывайте! Бейте партией! // Кулаком одним собрав рабочий класс»); почти в одно слово с тем, что писал А. Платонов в стихах, в прозе, в публицистике, писал с полным личным одобрением, хотя как художник опровергал то, что одобрял как гражданин. Оставляю без ответа вопрос, можно ли требовать от художника, чтобы он еще и понимал? Является ли искреннее заблуждение, коренящееся в непонимании, извинительным, т. е., согласно этимологии слова, снимающим вину?
Пишу так потому, что допускаю: видимое ныне в ясном свете могло не казаться таковым 70–80 лет назад, однако сам себе нахожу возражение: были и тогда люди, понимавшие, куда идет дело. Вот что писал немецкий исследователь по горячим следам большевистского переворота: противники большевизма давно утверждают, что при коммунизме положение России изменится только в одном: «Вместо царей угнетателями народа станут коммунистические вожди (das Volk fur einen Despoten — den Zaren — mehrere, nämlich die Kommunistenfuhrer, eigentauscht habe…). Старая чиновная деспотия сменит одежду и личность, старые методы управления сохранятся и даже ухудшатся»[50]. «Государство, которое создали коммунисты, было деспотическим»[51].
Вернусь к Г. П. Федотову. Он — редкий из плеяды русских умов конца XIX и первой половины XX столетия, кто не только разглядел в большевизме продолжение традиции национальной истории; разгадал ответственность (или, мягче, соучастие) большевизма за разгул всемирного фашизма (ныне к этому можно добавить государственный и вообще политический терроризм), но кто с глубокой, трагической проницательностью обнаружил податливость душ и умов русских людей фашизму, понимая под этим, среди прочего, тотальное насилие над свободой человека; тотальное подавление любых его попыток к индивидуальному существованию. Человек на Руси испокон был бездушным государственным орудием, и большевизм получил хорошо готовую почву, а вернее, на такой‑то почве он и мог взойти — вот почему народ оказался безоружен перед новым историческим насилием. Никогда — ни в социальной практике, ни в сознании самых широких слоев русского народа, ни даже в умах образованной публики, просвещенных людей — тех, кого, может быть, и высокопарно зовут «цветом нации», — так и не сложилось представление о том, что среди ценностей жизни находится индивидуальное человеческое бытие. Да и то, какая ценность? Люди — те же деревья, и такое отношение было самым распространенным во всех слоях населения.
Вероятно, среди современных государств Европы нет ни одного, где индивидуальная человеческая жизнь — не на словах, а на деле -
так бы мало значила, как в России, — на протяжении всей истории и до сих пор. Там же, где эта ценность не стала фактором хотя бы сознания, там‑то и складываются самые фантастические, обычно примитивные, незамысловато — грубые взгляды на феномен человека, его место в мире, назначение в жизни.
Один из примеров — суждения молодого Платонова о задачах культуры: видимое и невидимое сделать производительной силой. Чего ждать от писателя с такими взглядами? А ведь это было едва ли не общее настроение. Маяковский писал: «Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье». Разумеется, коль скоро культура — разновидность производства, счастье можно сделать на заводе, биохимические реакции организма определять инструкциями Госплана — в таком‑то случае и личная доля человека становится фабричным продуктом, вроде галош или макарон. Но тогда не антропология — наука о человеке, а материаловедение, и естественно книги, рассказывающие о людях, называть «Железный поток», «Гидроцентраль», «Цемент», «Как закалялась сталь», «Жатва», «Водители», «Большая руда», «Танкер "Дербент"», «Инженеры», «Сталевары».
В рассказе 1921 г. «Маркун» о неудачнике — изобретателе Платонов повествует, что хотелось бы герою: «Я построю турбину с квадратным, кубическим возрастанием мощности, я спущу в жерло моей машины южный теплый океан и перекачаю его на полюсы. Пусть все цветет…» (1, с. 27).
Дело не в техническом невежестве изобретателя — преодолимое, хотя и не третьестепенное обстоятельство. Дело в его гуманитарной глухоте, в отсутствии каких‑либо суждений о человеке — что с ним будет, когда океан перекачают на полюса; как изменится жизнь и приспособятся ли к новым условиям люди? Об этом Маркун не задумывается, и потому перекачка океана воображается только технической задачей. Похоже, сам автор стоит за фигурой дикого новатора, потому что в других сочинениях писатель передает похожие настроения — восторг от технической идеи, азарт; и ни слова о том, как вся эта техника отзовется на жизни человека.
«Во многом она жила подражанием своему мужу, человеку, окончившему два технических института, который чувствовал механизмы с точностью собственной плоти». «Муж Фроси имел свойство чувствовать величину напряжения электрического тока, как личную страсть» («Фро», 2, с. 138). «Машина "ИС"… одним своим видом вызывала у меня чувство воодушевления; я мог подолгу глядеть на нее, и особая растроганная радость пробуждалась во мне — столь же прекрасная, как в детстве, при первом чтении стихов Пушкина» (2, с. 272).