Григорий Амелин - Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
(I, 57)
Шкловский считал, что начало этого стихотворения является репликой одной из картин Ларионова из серии “Парикмахеры”. О нем известно, что при первой публикации в запрещенном “Рыкающем Парнасе” оно называлось “Пробиваясь кулаками”, и еще, что его перевел на церковно-славянский Роман Якобсон (“Къ брадобрию приидохъ и рекохъ…”). И то, и другое существенно. Старая редиска выхожена старым заветом Козьмы Пруткова “Смотри в корень”.
Один художник, поэт, приходит к другому – парикмахеру, тупейному художнику. С легкой руки Лескова у нас на слуху это слово, идущее от французского корня “тупей – взбитый хохол на голове”, – объясняет Даль. Таким образом, выдернутая редиска подобна взбитому хохлу, тупею. Это тупая голова. Таким же тупым и непонимающим оказывается и парикмахер. Просьба причесать уши означает многое. Во-первых, это спокойная и деловая просьба о понимании и признании, впрочем, в форме совершенно издевательской. Во-вторых, “Откройте уши” – это призыв стихотворения Маяковского “Братьям писателям”. “Заушайте, заушайте старых идолов, невежды”, – так встретил Маяковский Бальмонта, перефразируя его строки “Совлекайте, совлекайте с старых идолов одежды”. Заушать – давать пощечины, пощечины общественному вкусу, “пробиваться кулаками”, “чесануть” кого-то, ударить значит действовать как пушкинский Руслан при встрече с огромной головой. Заушины производятся единственным доступным поэту оружием – остроумным словом, словом-иглой: “мне уш-ИГЛА-дкий парикмахер”. Якобсон слово “хвойный” переводит как “игъливъ”.То есть в самой просьбе о причесывании ушей звучит оплеуха-игла, заушина самому парикмахеру (клиент всегда прав). “Причешите мне уши”, – просит поэт. Вл.Даль приводит церковное выражение “слух чесать” и объясняет: “угождать кому, льстить слуху”. Якобсон потому и берется переводить, что церковно-славянские значения уже вписаны в плоть авангардного текста. И это не просто скандал в общественном месте. Романтическая персонажная схема стихотворения включает трех персонажей: тупейный художник, поэт и толпа. Парикмахер – поэтический антагонист главного героя. Тупейный мастер “хвойно” воет, что поэт “сумасшедший”, тронутый и “рыжий”, т.е. шут, клоун, остряк. Улюлюкающая “толпа” и есть огромная голова-шар (Schar). И эту надутую Голову новый Руслан протыкает пушкинской же Иглой. Сдуваясь, шарик пищит и мотается из стороны в сторону. При таких обстоятельствах разрешается пушкинский спор о Поэте и черни.
Позднее, “на толпы себя разрядив и помножив” (Николай Асеев), Маяковский погубит себя.
Поэтологический статус парикмахерской проясняется в обращении Маяковского к коллегам в стихотворении “Братья писатели” (1917). Приведем его полностью:
Очевидно, не привыкну
сидеть в “Бристоле”,
пить чаи,
построчно врать я, –
опрокину стаканы,
взлезу на столик.
Слушайте,
литературная братия!
Сидите,
глазенки в чаишко канув.
Вытерся от строчения локоть плюшевый.
Подымите глаза от недопитых стаканов.
От косм освободите уши вы.
Вас,
прилипших
к стене,
к обоям,
милые,
что вас со словом свело?
А знаете,
если не писал,
разбоем
занимался Франсуа Виллон.
Вам,
берущим с опаской
и перочинные ножи,
красота великолепнейшего века вверена вам!
Из чего писать вам?
Сегодня
жизнь
в сто крат интересней
у любого помощника присяжного поверенного.
Господа поэты,
неужели не наскучили
пажи,
дворцы,
любовь,
сирени куст вам?
Если
такие, как вы,
творцы –
мне наплевать на всякое искусство.
Лучше лавочку открою.
Пойду на биржу.
Тугими бумажниками растопырю бока.
Пьяной песней
душу выржу
в кабинете кабака.
Под копны волос проникнет ли удар?
Мысль
одна под волосища вложена:
“Причесываться? Зачем же?!
На время не стоит труда,
а вечно
причесанным быть
невозможно”.
(I, 132-133)
Парикмахерская идет по литературному ведомству, поэтому в стихотворении, не имеющем никакого отношения к бытовым услугам, обращение к литературной братии заканчивается дилеммой причесываться или не причесываться. Скандальное “Причешите мне уши” сменяется не менее скандальным “Причесываться? Зачем же?! На время не стоит труда…”. Если в первом случае просьба об услуге, которая может значиться разве что в прейскуранте футуристических скандалов, но не в парикмахерском листе, то во втором случае – эпатирующий отказ от любых услуг. Но что означает это непричесанное существование героя? Это ожесточенный спор “творца” с “господами поэтами” – с их смертельно скушной любовью, плюшевым бытом и перочинными страхами. Но непричесанные “волосища” творца не сродни “прилипшим” “космам” разоблачаемых им поэтов. Призыв “От косм освободите уши вы” содержит “космос” (“От КОСМОС-вободите уши вы”), которого как раз и нет в рабском существовании литературной братии, а ведь должен был бы быть! Состояние волос как состояние сознания и способ миросозерцания, ни больше, ни меньше. В набоковском духе каламбур “космы/космос” означает, что перед нами антитеза непричесанного, но свободного бытия (“где речь вольна, и гении косматы”, по выражению Вяч. Иванова) и бытия причесанного, но не свободного. Забвение бытия, деградация космических сил в этом сводничестве со словом. Отсюда требование высвобождения космоса из-под ига этого забвения и хаоса. Только открытое ухо и вслушивание в мироздание делают поэзию поэзией, а не построчным враньем.
Своеобразными поминками по Маяковскому послужили “парикмахерские” стихи Осипа Мандельштама “Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!..” (7 июня 1931):
Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа.
Держу пари, что я еще не умер,
И, как жокей, ручаюсь головой,
Что я еще могу набедокурить
На рысистой дорожке беговой.
Держу в уме, что ныне тридцать первый
Прекасный год в черемухах цветет,
Что возмужали дождевые черви
И вся Москва на яликах плывет.
Не волноваться. Нетерпенье – роскошь.
Я постепенно скорость разовью –
Холодным шагом выйдем на дорожку,
Я сохранил дистанцию мою.
(III, 57)
После Маяковского общесатириконская парикмахерская тема была прочно связана с его именем, а после смерти – и с его судьбой. У Мандельштама нет скандала. Кончив писать, поэт прячет бумаги в стол и отправляется в парикмахерскую. Стоп! Он там и не бывал, просто он в таком прекрасном расположении духа, как будто он только что от парикмахера, “в корень” вымывшего ему голову шампунем. Парикмахер обретает, казалось бы, свой привычный хозяйский вид. Но он не просто скромный парикмахер. Из разбойника Франсуа Вийона “Братьям писателям” Маяковского он превратился в “парикмахера Франсуа”. Грабеж превратился в гребень парикмахера, гребешок, который потом отзовется у Набокова. Но и заурядное мытье головы – как будто бес в тебя вселяется, а герой ручается головой, что еще может набедокурить. Бытовой картинки никак не получается. Даже мытье сильно смахивает на помазание. Из поэтического антипода, как у Маяковского, парикмахер превращается в разбойничающего беса вдохновения. Наряду с наглым и ерническим воспеванием Москвы, где все так “хорошо!”, заключается пари на то, что жив, конечно, – с Маяковским, который мертв и не сохранил дистанцию свою. И этот тупейный гимн корням был напечатан в центральном советском “органе” – журнале “Новый мир” (1932, № 4). Когда Набоков принимался за свою “Иглу”, власть с отвратительными руками брадобрея уже готовила мятежному поэту казнь. В своем поединке с хозяином парикмахерской Мандельштам проиграл.
Если акмеистам можно было затеять игру в “Цех поэтов”, освоив пушкинское определение (“цех задорный / Людей, о коих не сужу, / Затем, что к ним принадлежу” – V, 27-28), то Маяковский написал поэму “Человек”, где выбрал себе достойное место рождения – под Адмиралтейской иглой. Пушкинского “Медного всадника” Маяковский знал наизусть. Поэма “Человек” имела подзаголовок и жанровое определение – “Вещь”. Никакого противоречия здесь не было. Еще со времен Декарта принято было человека именовать вещью мыслящей. Правда свою антропологию Маяковский будет брать на пределе всех мыслимых и немыслимых возможностей. К людям пришел новый Мессия, сам воспевающий свое рождение – “Рождество Маяковского”. Тут-то поэт подспудно и проводит идею “второго рождения”, которое поистине махровым, центифолиевым цветом воссияет во “Втором рождении” Пастернака. В “Человеке” (первое) рождение Маяковского не указано Вифлеемской звездой, но оно не указано именно Вифлеемской звездой: