Натан Эйдельман - Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине
— Mon oncle (Талейран приходился Нарышкину седьмой водой на киселе через какую-то немецкую графиню) — так вот: «Дядюшка! скажите, чего, собственно, Наполеон искал в России?..» Талейран, хладнокровно продолжая играть в карты, отвечал: «Страсть к путешествиям, мой друг, страсть к путешествиям». (Manie de voyage.)
Вот так-то, друг Евгений. Страсть к путешествиям: на том пока и остановимся. Устал.
До завтра.
18 сентября. Москва
Ясно утро, ясна душа моя.
Бабье лето поддерживает свою репутацию… Вчера, отложив перо, проспал всю дорогу до первопрестольной безмятежным сном пьяного сторожа, и только во сне все звучала партия из «Гугенотов», которую играла нам Мария Николаевна Волконская. А Филипп мой смутился очень, проснувшись на моем плече, — я же в утешение рассказал ему историю, которую слышал в Иркутске, в том самом 1849-м году, от генерал-губернатора Николая Николаевича Муравьева: государь с графом Орловым ездил повсюду, а Орлов в коляске храпел, наваливался во сне на Николая. Царь рассердился, а шеф жандармов: «Во сне, Ваше Величество, все равны, царей нету!» Каков якобинец!
Пора, однако, подбить итог первым страницам моего болтания.
Пришлось изменить любимому принципу: «Меньше слов!» Слабое утешение мое, что и вы не охотник до этого правила. Может быть, немецкая микстура так зарядила меня, но вдруг вообразишь, что скоро станешь безгласен, как Ъ, — тогда и торопишься еще раз пробежаться по всем буквам и словечкам. Впрочем, как вопрошал у нас в Лицее незабвенный Иван Кузьмич Кайданов: «Лжет ли тот, кто говорит о себе, что лжет?»
Конец страницы оторван. На обороте записано — 1) не мудрено жить, когда хорошо, нужно быть довольным, когда плохо; 2) в свободе все же немало хорошего. Е. Я.
Сентября 20-го
Как быть? От вас, мой друг, не отделаешься — вы и на расстоянии мне указ.
Берусь за перо, как за оружие, копье, дротик, и размахиваю им пред носом Косой: «А это видала!» Косая, конечно, и это видала, и многое другое — но пока робеет…
Как утверждал один действительный тайный советник —
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Между тем небезынтересно вам знать, что вчера сошлись мы в Новотроицком трактире, где мне удалось уладить угощение. Евгений Петрович, Сергей Григорьевич, Матвей, Яков Дмитриевич, Michel и ваш покорный, сойдясь, восклицали на разные лады Nunc est bibendum.
Между прочим, Иван Иванович, узнав от меня, что в черновой рукописи пушкинского «19 октября» был славный латинский эпиграф Nuncestbibendum— то есть «давай выпьем», — не уставал пользоваться этим лицейским боевым кличем и других научил, в настоящем случае — Евгения Петровича Оболенского, Сергея Григорьевича Волконского, Матвея Ивановича Муравьева-Апостола; с ними за столом наш общий любимый друг Яков Дмитриевич Казимирский — волею судеб жандармский офицер, охранявший последних заключенных на Петровской каторге и с ними подружившийся, о чем сам Иван Иванович еще скажет. Michel — это декабрист Михаил Михайлович Нарышкин. Е. Я.
Итак, одолели мы гомерический обед и учинили притом лихую старческую дебошу — раненых никого не было, и старый собутыльник Пушкина и Ко был всем любезен без льдяного клико, как уверяли добрые его гости. Сергей Григорьевич даже останавливался при некоторых выпадах, всматриваясь в лица сидевших за другими столами с газетами в руках. Другие времена — другие нравы!
Пересказать все, что за столом тем было, не сумели бы даже Вы, милый стенограф, а я подавно не сумею: ну как, например, вместить в эту тетрадку рожищу Оболенского при моем появлении (ему был сюрприз); и мильон вопросов, иногда не требующих ответов, и веселость, позволившую вашему покорному слуге мигнуть на одного, на другого, и затем — сразу на всех.
Но веселия глас вскоре притих — и раздались элегические аккорды. Вздохнули о распадающейся лавочке нашей, об инвалидных рядах, о новых могилах. Помянули незабвенного отца вашего, да и не одного его.
Из беспорядочной беседы запомнил и записываю несколько главных мелодий.
Пункт 1. Сводился к тому, что и в свободе есть все же много хорошего. Пожалуйста, Евгений Иванович, не смейтесь — так и говорили. Посудите сами — здесь все хвораем, а там, в казематах, болели мало: в Шлиссельбурге, например, меня совсем оставили прежние головные и зубные боли. Во-вторых, тратили в казематской жизни совсем мало, а на воле что ни день, то расход. В-третьих, друзей в Чите и Петровском видели ежедневно, а тут хоть снова просись под замок для того, чтобы потолковать с любезными собеседниками.
И при всем при этом, повторяю, — мы нашли, что и в свободе есть свое благо.
Например, Мишель восхищен совершенно невиданным российским явлением: производством новых князей людьми, которые князьями не являются.
Шутка метила прежде всего в Евгения Оболенского; в Ялуторовске бывший князь женился на своей служанке Варваре Самсоновне, а после амнистии получил обратно дворянство, но без княжеского титула, который, однако, сохранялся за детьми. Е. Я.
Таков был пункт 1.
Затем пошли мемуары и суждения, которым вы придаете столько цены. Начал дорогой наш Яков Дмитриевич. Вот человек, вот уж человек! Самое смешное, что получает 6000 пенсиону за бдительную охрану наших персон в Петровском; а вы ведь слыхали, вероятно, от отца: Казимирский не то что сочувствовал своим узникам, не то что был свой человек — а хоть меняйся с ним местами: меня — на жандармскую пенсию, а его — государственным преступником! Я. Д. все на свете понимает: и думой, и душой, и верой — наш, наш! Вы опять спросите, зачем же при таких убеждениях служить в таком ведомстве? И я отвечу (за него): начал служить по душе, потом одумался — и ушел бы (я точно знаю, хотел проситься на Кавказ), если б не увидел прямой пользы от помощи нам в Петровском каземате. После кончины нашего генерала Лепарского всем пришлось бы скверно, если бы не было Казимирского.
Станислав Романович Лепарский, начальник нерчинских горных заводов, был весьма снисходителен к декабристам; во всяком случае, не обременял их тяжелым трудом. Е. Я.
Это вам, конечно, известно — но повторяю и повторять буду, чтоб не забыли когда-нибудь и где-нибудь про одного из лучших людей. Как такие оригиналы вырабатываются, не умею сказать, но Я. Д. наш человек, и все тут!
Так вот Казимирский с Сашурой[4] возвращались из Петербурга — и свои (в служебно-жандармском, а не в нашем смысле) показали ему кое-какие бумаги, а он не преминул для нас списать. Сейчас предоставлю вам прелюбопытный документ, о котором наши толковали еще в казематах, но редко и очень невнятно. А теперь списываю и посылаю отдельно верную копию: донос, представленный в мае 1821 года императору Александру I через Бенкендорфа и Васильчикова.
Кто же доносчик? Оказывается, один из наших, член коренной управы Союза Благоденствия Михайло Грибовский (харьковский профессор, ученый человек).
Разумеется, он клянется, что предает без корысти, — и ведь 40 лет почти прошло, и Грибовского давно нет на свете, а видели бы вы, как старички-то мои всколыхнулись, засверкали — только подай им мерзавца!
А я еще подлил масла в огонек — вспомнил, как покойный Бурцов, принимая меня в тайное общество, нахваливал Грибовского (обширный ум — нам, грубиянам, без таких ничего не сделать!).
Я даже запомнил с тех лет строчку из письма Бурцова моего к этому самому Грибовскому: «Вы узнаете о цели жизни моей: мне кажется она совершенно изящною». Вот как мы тогда изъяснялись: один готов умереть и находит это изящным;другой, истинный ценитель изящного, доносит.
Разговор наш застольный тут разгорячился — и я попробую восстановить по ролям:
Матвей Иванович: Но что же стало с доносом?
Яков Дм.: Государь прочитал, но, как видно, ходу не дал.
Сергей Григ.: Подозрение было, мы тогда, в 21-м, объявили о роспуске тайного союза, государь был подозрителен — некоторых, в особенности семеновских, выслал в провинцию.
Мих. Мих.: Но зато вернул на службу Никиту Муравьева и все же никого не арестовал!
Я: А Владимир Раевский? Кое-какие нападения власти все же были.
Мих. Мих.: Чепуха! Господа, задача поставлена ясно: царь много и многих знал, все почти о нас знал — но, в сущности, мер не принял. Почему?
Як. Дм. (достает еще листок и объявляет): Вот как сам Грибовский объясняет свой неуспех, так сказать, постскриптум к доносу: «Незначительность сочинителя и многие другие важные обстоятельства подавали повод — оставить без уважения казавшееся тогда странным сне сочинение, но для составившего — последствия были весьма пагубны».