Натан Эйдельман - Ищу предка
Обзор книги Натан Эйдельман - Ищу предка
Н. Я. Эйдельман
Ищу предка
Часть 1
ПОСЛЕДНЯЯ ОБЕЗЬЯНА
ВСЯКАЯ ИСТИНА ПРОХОДИТ В ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ УМЕ ЧЕРЕЗ ТРИ СТАДИИ: СНАЧАЛА — «КАКАЯ ЧУШЬ!». ЗАТЕМ — «В ЭТОМ ЧТО-ТО ЕСТЬ». НАКОНЕЦ — «КТО ЖЕ ЭТОГО НЕ ЗНАЕТ!»
АЛЕКСАНДР ГУМБОЛЬДТУЖЕ И В ЛАБИРИНТАХ ВИСЯТ ТАБЛИЧКИ: «БЛУЖДАТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ».
СТАНИСЛАВ ЕЖИ ЛЕЦГЛАВА ПЕРВАЯ
ЧЕЛОВЕК ПРОИСХОДИТ ОТ ДАРВИНА
Чарлз Дарвин столь знаменит, что я обещаю не писать (или почти не писать) о следующих фактах:
Что Дарвин был великим ученым. Что как-то он ловил жуков, пришлось одного сунуть в рот и это кончилось не очень хорошо для ловца и совсем неплохо для жука.
Что Дарвин напечатал в 1859 году «Происхождение видов», а в 1871-м — «Происхождение человека».
Что сторонник Дарвина профессор Гексли срезал на диспуте одного епископа, не желавшего происходить от обезьяны.
Что, несмотря на свою гениальность, Дарвин кое-чего еще не знал. И кое-что недооценивал.
Труды Дарвина обладали двумя качествами, необходимыми для того, чтобы почти каждый хоть что-нибудь слышал о них.
Первое качество (не главное) — гениальность. Второе (главное) — скандальность результатов. Наивысшим признанием неслыханной популярности ученого было изречение, записанное Жюлем Ренаром: «Человек происходит от Дарвина».
Незадолго до смерти Дарвин не без удивления заметил:
«Происхождение видов» переведено почти на все европейские языки, даже на испанский, чешский, польский и русский. На еврейском языке появился очерк, в котором доказывается, что это учение можно найти в Ветхом Завете! Отзывы о моей книге были очень многочисленны: сначала я начал было собирать все, что появлялось в печати по поводу «Происхождения», но когда число этих отзывов (не считая газетных отчетов) дошло до 265, я остановился. Вышел целый ряд брошюр и книг по этому вопросу, а в Германии периодически издаются библиографические каталоги, посвященные «дарвинизму».
Слово «дарвинизм» кажется ученому настолько странным и смешным, что он заключает его в кавычки.
Но о Чарлзе Дарвине, тысячекратно воспроизведенном или искаженном в книгах и статьях, философских эссе и кинофильмах, все же нельзя, как я убедился, не написать в 1001-й раз.
Мое убеждение основано на личном опыте, который заключаегся в том, что, имея безусловную пятерку по дарвинизму в школе и успешно защищая теории сэра Чарлза на университетских экзаменах, я все же ухитрился и тогда и много лет спустя сохранять довольно ложное представление о многих важных сторонах этого учения и упорно подозреваю, что был в своих заблуждениях не одинок.
Сущность моего дарвинизма сводилась к двум аксиомам:
1. Виды меняются, человек же происходит от обезьяны.
2. Все это совершенно ясно, и только где-то за тридевять земель еще сохранились философы и архиепископы, которые Дарвина читали, но не согласились: ничего не поняли.
По классификации Гумбольдта я твердо стоял в рядах партии «Кто же этого не знает!». И был наслышан о существовании обреченной фракции «Какая чушь!».
Я даже, честно говоря, не очень понимал, за что так хвалят Дарвина: ну, разумеется, он первым заметил важные вещи, но эти вещи совершенно очевидны, ибо нельзя же серьезно сомневаться в том, что растительные и животные виды меняются, а человек происходит от обезьяны.
Позже, много позже, помню, меня поразили строки из «Автобиографии» Дарвина:
«Успех «Происхождения» иногда приписывался тому, что «идеи эти уже носились в воздухе» и что «умы были к нему подготовлены». Думаю, что это не совсем верно: я разговаривал по этому поводу со многими натуралистами и не встретил ни одного, который сомневался бы в постоянстве видов. Даже Ляйелль и Гукер, с интересом прислушивавшиеся к моим мнениям, по-видимому, никогда не соглашались с ними. Дважды я попытался объяснить знающим специалистам, что я понимаю под естественным отбором, но безуспешно».
Тут я должен остановиться, перенеся на несколько страниц вперед продолжение глубокомысленных рассуждений: «Кто же не знал, что человек от обезьяны!..», и поговорить об «Автобиографии» Дарвина. сочинении в высшей степени замечательном.
Строго говоря, к «Автобиографии» неприменимы привычные для такого жанра измерения — «объективность, субъективность, скромность, нескромность, самооправдание, исповедь, завещание потомству». Это интереснейший научный эксперимент, эксперимент на себе самом, не менее важный и героический, чем испытание на себе новой вакцины. Дарвин, первоклассный биолог, просто-напросто стремится описать такое интересное явление природы, такую примечательную «особь», как его собственная персона. Не сделать этого ему, находящемуся в исключительно благоприятных условиях по отношению к объекту исследования, невозможно, просто оскорбительно для достоинства ученого.
Вот как задача формулируется:
«Судя по успеху моих трудов в Англии и за границей, я считаю, что известность моя продержится еще несколько лет. Интересно поэтому проанализировать те мои умственные способности, от которых успех этот зависел».
Потом решается:
«Я не обладаю ни быстротой соображения, ни остроумием. Поэтому я очень слабый критик: всякой прочитанной книгой я сначала восторгаюсь, а затем уж после долгого обдумывания вижу ее слабые стороны. Мои способности к отвлеченному мышлению слабы, поэтому я никогда не мог бы сделаться математиком или метафизиком. Память у меня довольно хорошая, но недостаточно систематичная. Я обладаю известной изобретательностью и здравым смыслом, но не более, чем любой средний юрист или врач».
Дарвин не исчерпывает этим коллекцию своих недостатков. Его внимание привлекает «атрофия художественных вкусов»: «До тридцати лет и даже немного позднее я очень любил поэзию: еще в школьные годы я с наслаждением зачитывался Шекспиром, особенно его историческими драмами. Я уже говорил, что в молодости любил живопись и музыку. Но вот уже несколько лет, как я не могу вынести ни одной стихотворной строки; пробовал я недавно читать Шекспира, но он мне показался скучным до тошноты. К живописи и музыке я тоже почти совсем охладел. Музыка, вместо того чтоб доставлять удовольствие, заставляет меня еще лихорадочнее думать о том, чем я в данную минуту занимаюсь. Прежнюю любовь я сохранил только к природе, но и она уже не доставляет мне того наслаждения, как в молодости. А между тем романы за последние годы для меня — самый лучший отдых и большое развлечение. Я частенько благословляю всех романистов без исключения. Мне перечитали вслух бесчисленное множество романов, и все они мне нравились, если только они не написаны из рук вон плохо и если они счастливо оканчиваются. Я вообще издал бы закон против романов с несчастным концом!»
Так писали или могли написать о себе многие люди. Но многие ли удержались бы от двух искушений:
искушение первое — превратить недостаток в достоинство, гордо выставить наготу свою, насмехаясь над эстетами;
искушение второе — жестокое и сладкое самобичевание, самоуничижение, покаяние.
О Дарвине же нельзя и сказать, что он обходит искусительные ловушки. Он просто не замечает их, потому что движется совсем по другой тропе:
«Эта потеря всех высших эстетических вкусов тем более удивительна, что исторические сочинения, биографии, путешествия (независимо от их научного содержания) и всякого рода статьи продолжают меня интересовать по-прежнему. Ум мой превратился в какой-то механизм, перемалывающий факты в общие законы, но почему эта способность вызвала атрофию той части мозга, от которой зависят высшие эстетические вкусы, я не могу понять. Человек с более высокой организацией ума, вероятно, не пострадал бы, как я, и, если б мне пришлось во второй раз пережить свою жизнь, я бы поставил себе за правило хоть раз в неделю читать стихи и слушать музыку: таким образом, все клеточки моего мозга сохранили бы живучесть. Атрофия художественных вкусов влечет за собой утрату известной доли счастья, а может быть, и вредно отражается на умственных способностях».
Но это еще не все утраты и пробелы (Дарвин ученый основательный). Оказывается, в молодости он сильно возненавидел анатомию и хирургию, особенно после того, как узнал, что отец оставит приличное состояние, и «неумение анатомировать оказалось непоправимым злом, так же как мое неумение рисовать» (не умевший рисовать в XIX веке подобен не умеющему фотографировать в XX). Сообщив о том, что он фактически не знает иностранных языков, Дарвин признается, наконец, в самом страшном грехе: он потерял в жизни массу времени попусту.
«От моего пребывания в школе не было никакого толка…»
«Хотя в моей кембриджской жизни были и светлые минуты, время моего пребывания там я считаю потерянным и даже хуже, чем потерянным. Моя страсть к стрельбе и к верховой езде сблизила меня с кружком любителей спорта, между которыми были молодые люди сомнительной нравственности. Мы часто обедали компанией: хотя на этих обедах бывали люди и посерьезнее, но частенько мы пили не в меру, а затем следовали веселые песни и карты». Но Дарвин не был бы Дарвином, если бы прямо вслед за этими строками не приписал: «Мне следовало бы стыдиться потерянных таким образом дней и вечеров, но среди моих друзей были такие славные юноши и всем нам было так весело, что я и теперь вспоминаю это время с удовольствием»,