Олесь Бенюх - Джун и Мервин. Поэма о детях Южных морей
— Джун, дорогая! Сколько раз обсуждали мы это с тобой! Решили ведь, не так ли, что будем строить свою жизнь, нашу семью сами? Без чьей-либо помощи со стороны…
— Да, только сами. Папины деньги не в счет…
— Жить за счет другого — позорнее этого для маорийца не может быть ничего на свете!
— Я счастлива, что люблю маорийца.
Мервин наклонился, благодарно поцеловал Джун.
— В моем положении Вьетнам действительно является лучшим решением, — хмуро проговорил он. — После гибели папы… Отец был как бы моим незримым защитным полем. Не надо было думать о питании, о чистом белье, о крыше над головой, о том, что будет завтра и как… И вдруг в один миг появилось десять дюжин назойливых, канительных проблем. Беззаботная жизнь кончилась! А к новой, ты знаешь, я не был готов. Новая жизнь… Растет безработица. Да и что я могу заработать, даже если мне повезет и я куда-нибудь устроюсь? Без специальности мои руки стоят в лучшем случае тридцать-сорок долларов в неделю. Не только семья, один не проживешь на такой заработок!.. А Вьетнам… Вьетнам — это хорошие деньги, это перспектива. Вьетнам — это ты и я вместе, вместе и на всю жизнь. И всего лишь через каких-нибудь год-полтора…
— Но Вьетнам — это кровь, грязь, — тихо проговорила Джун. — Шарлотта, когда узнала, что ты едешь волонтером в Индокитай, — заявила, что она и мысли не могла допустить, что ты потенциальный убийца…
— Твоя Шарлотта забывает, что на войне стреляют с обеих сторон…
— Нет, не забывает, — возразила Джун. — Только вчера она рассказывала мне, сколько молодых французов не вернулось домой из джунглей…
— Одно я знаю твердо. — Мервин невесело улыбнулся. — Согласно моему гороскопу я умру не насильственной смертью. Так что экскурсия в джунгли под Сайгоном меня нимало не страшит… Я и сам знаю, что деньги эти нечистые, что они кровью пропитаны и грязью заляпаны. Но я не вижу, не вижу другого выхода!
Джун обняла Мервина, гладила по щеке, стараясь успокоить.
— Мы будем всегда неразлучны, — шептала она. — И счастливы…
Мервин угрюмо слушал, закрыв глаза.
Джун молча раскладывала на целлофановой скатерти куски жареной курицы, сыр и помидоры, сухую жареную картошку и сандвичи. Мервин встал, принес несколько охапок валежника, развел костер. Они проголодались и ели с удовольствием, запивая еду пивом прямо из горлышек маленьких бутылок, чокались ими, целовались. Джун раскраснелась, глаза ее блестели.
— Слушай, я расскажу тебе легенду об этом озере, — сказал Мервин, когда с едой было покончено и остатки ее выброшены рыбам. — Ты заметила, что вода в озере имеет солоноватый привкус? Говорят, часть дна покрыта толстым слоем каменной соли. Просто и понятно. Но говорят и другое. Сотни лет назад на этом месте будто бы и озера никакого не было. Здесь жило многочисленное воинственное племя. Однажды на войну ушли все мужчины — от мала до велика. И ни один не вернулся, все погибли. Долго ждали их матери и жены. Месяцы и годы стоял над этими холмами скорбный плач. Слезы любви и страдания стали водами этого озера. Со временем дожди и подводные ключи разбавили его пресной водой, но до сих пор каждый, кто глотнет озерной воды, вспомнит о великой печали и великой преданности женщин…
Джун долго молчала, глядя на затухающий костер. Подняла глаза на Мервина, глухо сказала:
— Не хочу, чтобы к слезам тех несчастных добавились и мои!.. Ты ведь вернешься, правда? Скажи, что вернешься!
— Вернусь, я непременно вернусь!
— Ты знаешь, мадемуазель Дюраль, моя сестра по крови, сказала перед отъездом, что она не хотела бы мне лучшего мужа, чем ты! После этого я люблю ее еще сильнее…
— Почему перед отъездом? — спросил Мервин. — Разве она уехала?
— Ах да, ты же еще не знаешь! Она уехала неделю назад во Францию на похороны своей сестры. Дом наш осиротел. Иногда мне кажется, что в нем навсегда воцарилось молчание и печаль…
— Но ведь она скоро приедет, и я вернусь. Не надо плакать, не надо хоронить меня заживо…
Когда они возвращались назад, в свет фары то и дело попадал опоссум. Ослепленный зверек беспомощно приседал на задние лапы и заворожено смотрел в неотвратимо надвигающуюся лавину холодного огня. И каждый раз Джун успевала объехать зверька.
Ночевала она в ближайшем к лагерю мотеле. Все номера были заполнены родственниками солдат и офицеров батареи, и сердобольная хозяйка поставила ей переносную койку в своей собственной гостиной. Спала Джун плохо, часто просыпалась: кто-то громко шептался за стенкой, кто-то проходил мимо нее в ванную комнату, к мотелю то и дело подъезжали или отъезжали от него машины…
Она встала рано, в половине седьмого, чувствуя себя совершенно разбитой. Болела, раскалывалась голова, не хотелось есть. Свежий утренний ветер не принес облегчения.
Мервин был молчалив, задумчив. Разговор не клеился. На все вопросы Джун он отвечал «да» или «нет». И она поняла, что ее Мервин, ее добрый, любящий Мервин, уже не здесь, уже не с нею, а где-то далеко, где-то очень-очень далеко. Потом были объятия, поцелуи. Уже совсем было простившись, на бегу к своей машине, Мервин остановился, помахал ей рукой, крикнул:
— Гюйса береги! Береги малыша!
Джун стояла, облокотившись на свой «судзуки», и смотрела вслед уходившим на аэродром машинам. Одна из них увозила ее Мервина, увозила далеко, надолго, может быть, навсегда. «Нет, не навсегда, нет, не надолго!»— едва не крикнула она вдогонку всем этим ненавистным ей машинам, которые уже превратились в зеленые букашки. Внезапно ее охватил страх — страх одиночества, страх собственной беспомощности, никчемности.
Я даже забыла ему сказать, что у дяди Дэниса объявился сын в Южной Америке, совсем взрослый — за двадцать. И дядя Дэнис отправился в Рио-де-Жанейро понянчить своих собственных внуков… Забыла, как много я забыла сказать тебе, Мервин…»
Часть II
Страшнее всего — рассвет. Ночь была невольной союзницей обеих сторон.
С наступлением же дня хозяевами джунглей становились вьетконговцы. Сквозь черный хаос ветвей начинали медленно проступать фиолетовые пятна утреннего неба. Громче, беспечнее звучали крики птиц. То и дело из джунглей доносились кваканье, стоны, рев и уханье. Почти тотчас стихала беспорядочная ночная пальба. И как страшное, неотвратимое проклятие начинали греметь откуда-то одиночные выстрелы. Беспрерывный посвист пуль в темноте никого не пугал. Дневные выстрелы снайперов поражали цель наверняка.
Пятнадцать бездыханных солдат и офицеров из отряда Мервина и Дылды Рикарда были отправлены в цинковых гробах в Сан-Франциско и Сидней, Вашингтон и Окланд. Отряд был сводный. Вот уже третью неделю он безуспешно преследовал подразделение партизан в нескольких десятках миль от Сайгона. Боевые действия осуществлялись по ночам. Днем приходилось отлеживаться под прикрытием вертолетов.