Мюд Мечев - Портрет героя
Скрип Дусиных дверей прерывает его рассказ. Появившись на кухне с чайником в руках, одетая в самый роскошный свой халат — шелковый, с драконами, — уже с утра завитая и напудренная, она, прищурившись, говорит:
— Здрасьте! — и, оттолкнув меня бедром от раковины, ставит чайник под кран.
Митрофанов, не ответив, с независимым видом уходит… Я, забрав чайник, тоже направляюсь к двери.
— Погоди!
Она крепко берет меня за плечо и поворачивает к себе. Я смотрю на ее лицо и вижу, что она опять как бешеная. Выплюнув свою папиросу, она в упор смотрит на меня, а струя воды, наполнив чайник, с шумом и пузырями клокочет в раковине, и брызги попадают мне на лицо.
— Скажи мне, рыженькая — его невеста?
Я молчу.
— Ты такой же аспид, как и он?!
Я молчу.
— Ты что, не понимаешь, что происходит?! Ну что ты молчишь?! Умоляю… скажи!
— Я молчу, потому что это — не мое дело.
— Умоляю тебя… — Выражение ее лица меняется, неподдельное страдание написано на нем. — Скажи… у него есть невеста?
— Не знаю… Извините, мне пора.
И, убрав ее руку с плеча и взяв чайник, я возвращаюсь в нашу комнату, а вода в кухне, шумя и переливаясь через край, льется и льется. И мне кажется, что она там тихо плачет…
— Что так долго? — спрашивает мама.
— Я ждал, пока Дуся наполнит свой чайник, — отвечаю я, стараясь придать своему лицу обычное выражение и ощущая на себе внимательные взгляды мамы и дяди Васи. А брат говорит:
— Я все знаю: она влюблена!
— Не болтай! — Мама сердится.
— Я не болтаю. Наша Дуся влюблена в сержанта Митрофанова.
— С чего ты это взял? И вообще… это не твое дело!
— Я знаю… я читал в книгах: когда люди влюбляются, они часто плачут. И еще: она просила у меня его фотографию. Вот!
— Занимайся лучше своими делами, — советует мама.
А дядя Вася внимательно смотрит в окно, и я, взглянув туда же, вижу сержанта Митрофанова. Беспечно улыбаясь, он стоит на углу нашей улицы и что-то оживленно объясняет двум девушкам в локонах. Они слушают его, придав своим милым лицам самое серьезное выражение. Потом он вынимает блокнот и что-то записывает.
Дядя Вася, безнадежно вздохнув, отворачивается. А мама говорит брату:
— Смотри на стол. Опрокинешь чашку.
— Вот видишь! — Брат показывает пальцем в окно. — В него все влюбляются! Такая уж у него судьба — как у Онегина…
— О господи! Прошу тебя: помолчи и не показывай пальцем!
Брат надувается и умолкает. А я краем глаза вижу, как Митрофанов, послав девушкам прощальную улыбку, прячет блокнот и быстрым шагом уходит. Девушки какое-то время молчат, а потом, проходя под нашими окнами, одновременно смотрят друг на друга и хохочут…
— Вот видите: уже влюбились! — не выдерживает брат.
XXXIII
На уроке, внимательно глядя на доску, где Говорящая Машина рисует амебу и пишет рядом с рисунком названия амебных частей тела, проводя от них стрелки ко всем амебным «ручкам» и «ножкам», Славик спрашивает:
— А знаешь, куда нас летом отправят? В колхоз на Оку! На целое лето. Говорят, еда — сила! Картошки — сколько хочешь, и каждый день — литр молока!
— Здорово! — отвечаю я и рисую амебе в своей тетрадке глаза.
— Ты что?! У нее же нет глаз!
— Я знаю… А у меня пусть будет с глазами… голубыми.
Я смотрю на бесстрастное лицо Говорящей Машины и недоумеваю: зачем мне знать всю эту муру?
— А у нас в домоуправлении, — тихо продолжает Славик, — новое большое мероприятие. И ты сможешь заработать! По пять рублей заплатят!
— За что?
— За объявление. Ты только не смейся. Надо написать: «Мочиться в подъезде строго воспрещается!» Ну, и там дальше, что виновные будут строго наказаны и все такое прочее.
— А если мочащиеся неграмотные?
— Тебе бы все смех! Я сам слышал, как Кац говорила: «Невозможно больше терпеть это! Ни в одно парадное войти нельзя, особенно летом!» А по…
— Купцов! — орет Говорящая Машина. — Встань сейчас же!
Но как у Гоголя в его повестях кричал петух и нечистая сила после этого крика ничего не могла сделать с человеком, так и сейчас к нашей радости звенит звонок! И Говорящая Машина тоже после звонка с нами поделать ничего не может!
— Ваше счастье! — шипит она.
И хотя мы знаем, что после звонка она двоек не ставит, но все-таки стараемся не встречаться с ней взглядом, а смотрим куда-то в сторону…
А я думаю: скоро лето! И если меня не оставят на второй год, я буду совершенно счастлив! Но тут же вспоминаю про свое письмо…
Дома я застаю деловитого Митрофанова. Насвистывая что-то веселое, он завязывает чемодан веревками.
— Когда?
— Завтра-завтра-завтра… — напевает он. — Слушай, у тебя мел остался?
— Нет… Только зубной порошок.
— Давай сюда!
— Зачем?
— Ордена чистить!
Сняв ордена, сержант кладет их на газету на стол. Когда я приношу зубной порошок, он уже дышит на них и трет суконкой.
— Слушай, Митрофанов… Дуся страдает.
— Вот как, — равнодушно отвечает он. — Жаль!
— Ты бы как-то к ней повнимательней…
Он поворачивается ко мне, и улыбка сползает с его лица.
— Знаешь что, запомни на всю жизнь! Баба, которая готова драться с первых дней, — дерьмо-дерьмом! И добра от нее не жди! Понял? А если их жалеть начнешь, они тебя дерьмом считать будут!
— Но ведь люди исправляются…
Он хохочет:
— Пока такая будет исправляться, ее дружок с ума сойдет!
Он опять обращается к своим орденам, и я понимаю, что разговор окончен.
Одевшись, Митрофанов уходит, а я с тоской сажусь за уроки, но раздается стук в дверь.
— Здесь живут… — и мужской голос, раскатистый, с восточным акцентом, называет нашу фамилию.
Я отворяю. Ну и ну! В нашем грязном подъезде на фоне обшарпанных дверей, сняв шляпу и приятно улыбаясь сверкающими золотыми зубами, стоит… Джевад Гасанович Орлеанский!
— Разрешите войти!
— Пожалуйста.
И как это всегда бывает, когда к нам приходит кто-то из мужчин, за стеной Дусиной комнаты раздается шум. Я догадываюсь, что стул, на котором она сидела, отодвигается. Наступает тишина: она подошла к дверям.
Я пропускаю Джевада Гасановича вперед.
— Какой славный коридор! — говорит он. — Какие старинные шкафы! А здесь кто живет? — Он показывает на Дусину дверь.
— Соседка.
Я открываю дверь нашей комнаты. Держа шляпу по-прежнему в руках, он входит, отвешивает поклон брату, остолбенело уставившемуся на него, и останавливается посреди комнаты, обозревая ее.
— Так вот! — наконец внушительно говорит Джевад Гасанович, и взгляд его при этом особенно долго задерживается на картинах и на бронзовых часах. — Я пришел к вам… вернее, к вашей маме, но надеюсь, что вы передадите ей… Я знаю, вы нуждаетесь…
Я открываю рот, но он мягко поднимает ладонь и как бы преграждает те слова, что готовы вырваться у меня.
— Я все знаю! И даже больше! Я занятой человек, у меня мало времени, и я пришел у вас все это, — он показывает на нашу мебель, картины, книги, — все это купить!
Он умолкает, а в коридоре слышен скрип половиц. Значит, Дуся уже вышла из своей комнаты и стоит в коридоре.
— Я приду на днях. И хочу получить ответ. Положительный ответ! Да, правда ли, что у вас есть письма Кутузова?
— Да.
— К кому же?
— К генерал-фельдмаршалу графу Михаилу Федоровичу Каменскому.
— Вот как… Ну что же, я и их куплю! Но… только не к графу, а к каким-нибудь другим людям.
— К простым труженикам?
— Вот именно! Ну там… к писателям… к деятелям культуры и искусства… И я куплю у вас всю политическую литературу! — Он смотрит на шеренгу книг в темно-вишневых переплетах, тисненных на корешках темными буквами, стоящих в павловском шкафу. — Ну вот и все! До свидания!
Мы стоим в дверях; из коридора несет ароматом «Грез лета», а Дуся поет «Сердце красавицы». И в тот момент, когда Джевад Гасанович заносит ногу, обутую в лаковый сверкающий американский ботинок, через порог, вдали, в темноте нашего длинного коридора, с чайником в руках, с зажженной папиросой в зубах, на высоченных каблуках, в своем халате с драконами, распахнутом небрежно на груди, появляется Дуся.
— Ах! — произносит она как бы в испуге. — Извините! — И, запахнув трепетной рукой халат, не вынимая папиросу изо рта, делает жест, который означает: прежде вы!
— Никогда! — галантно отвечает Джевад Гасанович словами на жест. — Прежде дамы — никогда!
— Спасибо! — пищит Дуся и, извиваясь как змея, и трепеща грудью, на которой лежит ее рука, придерживающая халат, семенит по коридору.
Джевад Гасанович, окаменев, провожает ее взором, а я чихаю от аромата «Грез лета». Но вот Джевад Гасанович трясет головой, как бы желая избавиться от наваждения, и спрашивает меня: