Мюд Мечев - Портрет героя
С трясущимися руками, с открытой сумочкой, опять подходит та женщина.
— Вы не видели моего сыночка? — тихо спрашивает она.
— Нет, — отвечаю я, беря ее за рукав, не в силах оторвать взгляда от ее залитого слезами лица, — мы ведь не знаем, как он выглядит. Наверное, его здесь нет…
Кивнув мне, как бы в знак согласия, она идет в сторону.
— …взяли в плен, — кричит человек на трибуне, — сто тридцать семь тысяч шестьсот пятьдесят солдат и офицеров противника, уничтожили и захватили огромное число боевой техники врага, Красная Армия освободила от немецко-фашистских захватчиков одну тысячу пятьсот восемьдесят восемь…
Подойдя к стоящим у стенки женщинам, которые тоже слушают человека в очках, седовласая, тряся головой и широко расставив руки, как бы желая обнять кого-то, обращается к ним:
— Простите… — ее голос перебивается раскатами баса из репродуктора, — вы не видели моего сыночка?
К ней подходит милая молодая милиционерша, бережно берет под руку и, тихо говоря что-то на ухо, уводит. А я все смотрю на эту женщину с трясущейся головой, и до меня долетают ее слова:
— …сыночка?
— …провалились авантюрные планы германских империалистов, рассчитанные на порабощение Советского Союза! Провожая вас, дорогие наши бойцы и командиры, мы желаем вам победы! За нашу Советскую Родину под знаменем Ленина-Сталина вперед к Победе! Ур-ра, товарищи!
Бойцы, стоящие перед вагонами, кричат «ура», а я, пробираясь сквозь толпу, везде ищу взглядом рыженькую, но ее не видно, и я иду к «Союзпечати» и говорю маме Чернетича, что узнал в уборной.
— Пойдемте!
Когда она поднимается, я вижу, что она в полном изнеможении, а сколько нам ждать — неизвестно. Я поддерживаю ее, и мы идем в конец перрона. И тут из громадных раскрытых окон вокзала раздается ужасный крик, прорезающий воздух. Мы замираем в испуге. С минуту тихо…
— А-а-а-а! — снова слышится страшный вопль.
Люди бегут к дверям вокзала. Крик раздается в третий раз… Мне кажется, что кричит женщина и кричит, сжав зубы.
— Боже! — шепчет в испуге мама Чернетича. — Что же случилось? Что это?
И опять это вопль! Мне кажется, что человек, который издал его, после этого должен погибнуть! Он длится так долго и слышать его так ужасно! Моя спина покрывается липким потом, а мама Чернетича, побледнев, шепчет:
— Извините… Мне плохо…
Оглядываюсь в поисках свободного места, но ничего не вижу. Какая-то женщина отодвигается на своем чемодане и молча показывает рукой.
— Спасибо, — благодарит мама Чернетича и садится, закрыв глаза.
А через толпу, запрудившую все пространство перед входом в вокзал, пробивается милиционер, за ним — женщина в белом халате с чемоданчиком в руках. Милиционер расталкивает народ, и они исчезают в дверях.
— Я сейчас! — говорю я маме Чернетича. Она кивает, не открывая глаз, и я бегу к окнам вокзала, где толпятся женщины.
— Что случилось? — спрашиваю я у них.
Они молчат, как бы решая в уме что-то. А старуха в платке, повернув ко мне морщинистое лицо, спокойно говорит:
— Рожает… рожает женщина… — И, подняв голову к небу, крестится и что-то шепчет.
Толпа в зале и под окнами затихла… Первым нарушает эту тишину гудок паровоза, потом — далекий кондукторский свисток… И вдруг из окон вокзала раздается какое-то всхлипывание и тихий звук, похожий на плач котенка… Две девушки с носилками, расталкивая толпу, пробираются туда… Снова слабый писк… Старушка продолжает креститься, повторяя:
— Слава богу! Слава богу!
Слышен голос милиционера:
— Разойдитесь! Разойдитесь! Ничего не случилось! Разойдитесь!
Вот милиционер появился в дверях, расталкивая народ, а следом за ним, держа в руках крошечный сверток, склонив над ним голову, идет докторша. Какой-то старик несет ее чемоданчик, за стариком появляются девушки с носилками. На них лежит женщина. Ее лицо поднято вверх, нам ничего не видно, кроме длинного носа, так как голова ее завернута в платки. Сверху она накрыта казенным серым одеялом.
— Белоруска! — говорит старушка, которая до этого крестилась. Я удивленно смотрю на нее. — Нос длинный, — поясняет она. — А сыночек или там девочка ездить будеть, раз на вокзале родился! О господи! — вздыхает и крестится она.
Я возвращаюсь к маме Чернетича, ощущая дрожь во всем теле.
— Родился? — спрашивает меня женщина, сидящая на чемодане рядом с мамой Чернетича и не выпускающая из рук громадный узел.
— Да.
— И слава богу!
Пройдя мимо складов и стоящих на путях товарных вагонов, мы попадаем на нужную площадку. Вдоль одного из железнодорожных путей вся земля утоптана и засыпана окурками и мусором; у дощатых столиков на козлах стоят женщины в белых платках и под палящим солнцем продают кто что может.
Здесь разложены картофельные лепешки, рядом с ними в больших бутылях молоко голубого цвета, семечки в стаканах, лесные орехи, у одной женщины — пять штук вареных яиц. Старик мрачного вида с деревянной ногой, которую он выставил вперед, сидит прямо на земле, и перед ним стоит маленький мешочек с махоркой, в мешочке — граненый стаканчик, насыпанный доверху; большими буквами на куске картона, прислоненного к мешочку, написано: «Турецкий табак».
Проглотив слюни, я подхожу к одной из женщин и спрашиваю:
— Здесь проходят воинские эшелоны?
Я опасаюсь, что после этих слов меня схватит чья-то невидимая рука. Но она спокойно отвечает:
— Да, здесь, милый.
И я возвращаюсь к маме Чернетича, а она, тревожно глядя на меня громадными темными глазами, дрожащими губами произносит:
— Я не знаю, что со мной! Простите меня… Но я сейчас не понимаю самых простых вещей. Прошу вас, делайте все, что нужно, а я буду слушаться вас… Но… только скажите, мы увидим его?
— Обязательно!
Она кивает и садится на ступени, подстелив газету. Я стараюсь не смотреть на нее, потому что у нее все время дрожат губы и глаза налиты слезами. Люди все подходят и подходят. Я понимаю, что и они ждут своих, надеются увидеть их в поездах, идущих на фронт. И так проходит много-много времени…
…Солнце садится, наступает вечер. Из торговавших остались только старушка со своими семечками и старик с турецким табаком, который равнодушно смотрит вокруг и через каждые две-три минуты сплевывает слева от себя.
— Мы не увидим его, — горестно то ли спрашивает, то ли утверждает мама Чернетича.
Но сразу же после этих слов за нашими спинами начинается какое-то движение и все ожидающие, сидевшие в тени длинного деревянного сарая, встают и направляются к путям… И тут же я вижу этот состав!
Из-под моста раздается громкий гудок паровоза. Пыхтя и пуская клубы пара, он снижает скорость и движется именно по тому пути, где мы стоим.
Первый вагон — офицерский. Потом идут товарные вагоны с солдатами. Мама Чернетича, подняв голову, смотрит не отрываясь, но среди тех, кто высовывается оттуда и машет нам, Чернетича нет.
Вдруг за нашими спинами раздается крик. Женщина, рыдая, бежит за вагоном.
— Мама! — кричит ей молодой солдат. — Мама! Мама!
Еще вагон. Человек в сержантских погонах машет, улыбаясь в висячие усы, седой женщине, глотающей слезы… Разыскивая своих, разбегаются вдоль состава люди… И тут я вижу Чернетича!
Загорелый, похудевший, одетый в гимнастерку, в пилотке, он, тоже увидев меня, кивает, а я думаю: «Почему у него такие уши?» И только через какое-то время соображаю, что он острижен наголо.
Драго нагибается, пролезает под бруском, отгораживающим проем дверей, на ходу спрыгивает на хрустящий гравий. И бежит к нам, раскинув руки.
— Мама!
Он обнимает ее, что-то шепчет, но слов я не слышу. Противная пленка слез заволакивает все у меня перед глазами. Я прихожу в себя только тогда, когда Чернетич подает мне руку:
— Что вы плачете?
— Так… — И я отворачиваюсь.
А его мама, глядя на сына и водя пальцами по его лицу, начинает что-то быстро-быстро говорить по-сербски. Лицо Драго становится серьезным, он отрицательно качает головой. А она, отпустив его на секунду, раскрывает сумочку, достает платок, вытирает лицо и сует ему пачку денег, опять что-то говоря по-сербски.
— Мама, — просит он ее по-русски, — мне не нужны деньги… И говори, пожалуйста, по-русски. С нами наш друг!
Она кивает в знак согласия, но продолжает говорить по-сербски, потом достает что-то на длинной цепочке, похожее на медальон. Чернетич краснеет, но она, не переставая говорить, умоляюще смотрит на него. Вздохнув, он снимает пилотку, нагибает голову и расстегивает ворот гимнастерки. Она надевает медальон ему на шею и осторожно, чтобы никто не видел, целует, прежде чем опустить его за воротник. Я понимаю, что она близка к обмороку — таким бледным и странным становится ее лицо.