История Деборы Самсон - Хармон Эми
– Добро пожаловать домой, сэр, – проговорила я.
И обернулась, не сдерживая улыбку. Лучше смеяться, чем плакать, и все же, когда я увидела его лицо, каждую прекрасную и дорогую мне черточку, не смогла больше ни шутить, ни называть его сэром. Я могла лишь глядеть на него и упиваться им. Невозможно представить, что мужчина, забрызганный грязью, обветренный за долгие дни в пути, утомленный ездой верхом и неуверенностью в будущем, мог выглядеть так, как Джон Патерсон.
Невозможно.
– Я не могу дышать, – сказал он. – Я смотрю на вас… и не могу дышать.
– И я тоже, – выдавила я. – Я не дышу со времен Филадельфии, с тех пор когда Анна вновь обратила меня в девушку.
Он улыбнулся, удивленно и радостно, и мы рассмеялись, не скрывая слез.
– Я благодарен Богу за Анну, – сказал Джон, утирая щеки.
Мы по-прежнему стояли, глядя друг на друга, не приближаясь, оттягивая невыразимое счастье встречи.
Он нагнулся и поднял с земли, близ могильной плиты Элизабет, небольшой камень, отряхнул с него снег и грязь. Я решила, что он положит его на могилу, как символ признательности, но он вместо этого показал камень мне. Тот лежал у него на ладони, гладкий, совсем обычный, непримечательный.
– Однажды вы сказали, что любите всех по-разному. Кого-то больше, кого-то меньше, – проговорил он.
– Вы это запомнили?
– Да. Вы признались, что ваша любовь ко мне как гора, придавившая вам грудь. – Его голос сорвался, он сжал в пальцах камушек.
Я кивнула и приложила руку к груди, боясь, что иначе она разорвется.
– Как велика сегодня эта гора, Самсон?
Я не смогла больше переносить расстояние, разделявшее нас, и кинулась в его объятия, сбив шляпу у него с головы, наконец вдохнув полной грудью. Он шире расставил ноги, подхватил меня и поцеловал, не дожидаясь ответа, ненасытно, необузданно, и его пыл и восторг могли сравниться лишь с моими пылом и восторгом.
– Даже Самсон не смог бы сдвинуть ее с места, – призналась я. – Даже сама Самсон не смогла бы.
Глава 29
Настоящая декларация
Моя мать умерла, так и не узнав обо всем, что со мной было. Она дожила свои дни в доме сестры, в Плимптоне. Она не стремилась со мной увидеться, не просила приехать к ней. И никогда не спрашивала, где я была и что делала после того, как ушла от Томасов, и потому я решила, что ей не хотелось об этом знать. Я думала, что на самом деле никому не хотелось. Что лучше было молчать об этом. Я писала ей письма, бесцветные и бесформенные, состоявшие из коротких, бескровных фраз, в которых описывалась моя жизнь, а она никогда не просила ничего большего.
Я вышла замуж за генерала Джона Патерсона из Ленокса, штат Массачусетс, вдовца, с которым была много лет знакома. У него прекрасный дом и три дочери. Я здорова. – Дебора
Я родила сына. Мы назвали его Джоном Патерсоном, в честь отца и деда. Я здорова. – Дебора
Я родила дочь. Мы назвали ее Элизабет. Все мы здоровы. – Дебора
Она писала мне в том же духе: рассказывала о жизни сестер и братьев, которых я не знала, соседей, которых не помнила. И всегда завершала письма так же, как я, – «Я здорова», – но мы никогда не обсуждали, правда ли это.
Послания летели туда и обратно, через расстояния и годы. А потом пришло письмо от ее сестры, не слишком отличавшееся от тех, что я посылала матери и получала в ответ. Оно было коротким, бесстрастным, но конец у него оказался иным.
«Твоя мать умерла в прошлый вторник. Вряд ли это тебя удивит. Она была нездорова».
Я послала денег на ее похороны и еще немного своим тетке и дяде, а в ответ получила благодарность, связку писем и повествование, которое мать составила на основе дневников Уильяма Брэдфорда. На первой странице дрожащим почерком значилось: «Деборе от матери». Письма были те, что я писала ей, – хроника последних пятнадцати лет, перевязанная ленточкой. Помимо моего имени и аккуратного почерка – идеального наклона и четких линий, – на их страницах не было ничего от меня. Я не могла понять, зачем она их хранила.
Я попыталась прочесть составленную матерью историю, но каждое слово в ней было будто рана, будто наказание, и я убрала листки в сундучок Элизабет, стоявший в ногах кровати, – я хранила там все свои письма. Годы шли, и я складывала туда новые ценности. Моя форма тоже хранилась в нем.
Когда я однажды решила примерить мундир, то не смогла застегнуть его на груди. От него пахло лошадьми и костром. За этим стойким запахом крылся другой, едва заметный – бритвенной пены, и помады для волос, и его, и, хотя я каждую ночь спала рядом с ним и носила теперь его имя, в животе у меня что-то сжалось, а кровь вскипела. И я почувствовала, что тоскую по нему.
И по себе.
Форменные штаны походили на старые чулки – где-то они вытерлись, где-то тянули, но я надела и их, и треуголку. Зеленое перо превратилось в зачахший листок, но я закрыла глаза, кивнула, чтобы перо коснулось моей щеки, и сразу все вспомнила.
Форма генерала по-прежнему висела в дальнем углу гардероба, в тряпичном чехле. Он надевал ее еще несколько раз. Когда Вашингтон в восемьдесят девятом был избран президентом и когда он возвращался домой, в Маунт-Вернон, в девяносто седьмом, Джон ездил в Филадельфию, чтобы присутствовать и на приведении к присяге, и на проводах, но я оба раза отказывалась сопровождать его. Я хотела уберечь его – в том числе от себя самой.
Я сшила новые штаны, которые выглядели так же, как те, в которых я когда-то служила. Тот покрой дался мне не сразу, но, когда штаны стали сидеть как надо, я выкроила еще несколько пар. Еще я сшила рубашку, а потом и жилет, белый, с простыми белыми пуговицами. Купила в Леноксе зеленое перо – точнее, целую дюжину, – черную треуголку и высокие черные сапоги. Выкрасила девять ярдов шерстяной ткани в синий цвет и соврала, что сошью себе новое платье. Я могла и не врать, но пока не готова была говорить, и потому недели напролет размышляла, и грустила, и думала, и планировала, пока однажды Агриппа Халл, заехавший повидать генерала, не увидел, как я рублю дрова в новых, с иголочки, штанах.
– Милашка, вот те на. Что это вы делаете? – спросил он и повалился в кресло-качалку, стоявшее у нас на заднем крыльце.
– Рублю дрова, Агриппа.
– Вас могут увидеть. Подумайте о генерале!
– Скажите, Гриппи, станут люди платить за то, чтобы поглядеть на меня в штанах? – задумчиво спросила я.
Он раскрыл рот.
Лишь тогда я поняла, как это, должно быть, прозвучало.
– Я хочу поставить спектакль. И продавать на него билеты. Я надену военную форму и буду рассказывать о войне с точки зрения женщины. Назову свой спектакль «Дебора Самсон, девушка, которая воевала». Или «Необычный солдат». Или еще как-нибудь в этом духе.
Он склонил голову набок, не веря мне:
– И зачем же вам это делать?
– Вы все время только и знаете, что посиживать на травке и болтать о войне. Солдаты приходят в ваш дом и пьют грог. А вы рассказываете о Революции. Я тоже хочу о ней рассказывать. Со сцены.
– Милашка, я не помогу вам сбежать.
На этот раз уже я разинула рот от изумления:
– Я никуда не сбегу.
– У вас есть тяга к странствиям. Она есть не у всех. Но вы всегда были с чудинкой. Вот только нельзя вам ходить в штанах. Вы больше не Милашка, не тот паренек. Вы теперь миссис Патерсон.
– Тогда почему вы по-прежнему зовете меня Милашкой? – парировала я. – Нет уж, Агриппа Халл, я должна иметь право ходить всюду, где захочу. Уйти из Ленокса, с ружьем наперевес, будучи в здравом уме и памяти, не прося ни у кого позволения, одна, без провожатых.
– Должна – забавное слово. Люди вечно болтают, как все должно быть, но о том, как все на самом деле, молчат. Вы женщина, и с этой реальностью поспорить нельзя.
– Я в достаточной степени мужчина.
Он рассмеялся, услышав эти слова:
– Ну да. Пожалуй, что так. Точнее, было так. Вот только мне не кажется, что вы сумеете надуть всех так, как сумели тогда. Ваша женская сущность вполне проявилась. Вы зрелая женщина.