Андрей Валентинов - Рубеж
И словно сгинуло все. Почудилось — снова сон видит. На ней платье серебряное, в волосах — обруч, тоже из серебра…
А Небо совсем рядом. Только звезды не холодные, как прежде, — горячие, огнем пышут. Подивиться успела — сама на себя со стороны смотрит! Ну точно, сон! Но как же это?
— Открой глаза. Несущая Мир!
Не стала спорить.
Открыла.
Не было башни-донжона. Не было ночи. И звезд — не было. Бездна была — безвидная и пустая. А над Бездной — узкая лента дороги. Она — на перекрестке. А впереди, в двух шагах только… Чудится? Снится? Нет времени думать!
— Батька… Батька! Батька!
Кричала, себя не помня. Боялась — не услышит, не обернется.
— Батька! Чуешь меня? Чуешь?
Логин Загаржсцкий, сотник валковский
— …Батька! Чуешь меня? Чуешь?
Еще не веря, не понимая, обернулся сотник.
— Яринка!!!
…В серебряном платье стояла Ярина Загаржецка. И горел серебряный обруч в ее волосах.
Часть Третья
КОЛДУНЬЯ И ИСЧЕЗНИК
ПРОЛОГ НА ЗЕМЛЕ
Радуга.
Всюду радуга — от земли до неба. Вернее, все небо и есть радуга! Звенит празднично, на пределе слышимости — будто зовет. Текут, струятся бесконечные переливы разводов, уносятся в зенит, туда, где купол небесный раскрывается опрокинутым зевом воронки, ненасытным ртом, хоботом, омутом, засасывающим водоворотом…
Страшно.
И красиво.
Страшно красиво.
Будто оказался внутри мыльного пузыря-гиганта, который исполинское дитя, капризничая, вдруг решило втянуть обратно в свою соломинку. Не надо этого делать! Пузыри надувают, а не втягивают! Они невкусные! Остановись, дитя!
Не слышит. Радужная пленка безостановочно ползет вверх, к жадному отверстию в зените, колышется, подступает отовсюду. Рывок — и вот она разом сжалась, поглотив дальние кусты боярышника, суматошно взлетевших дроздов, одинокий домик у поворота дороги. Остановилась, словно размышляя. Или отдыхая. Или переваривая проглоченное.
Двинулась дальше. Уже неторопливо, степенно; без суеты. Замерла, помедлила. И снова — рывок вперед…
Карликовый крунг завороженно глядел на радужную завесу. Красиво и уже почти совсем не страшно. Разве такое диво дивное, разноцветье прекрасное — может быть страшным?! Ветром свежим веет, звенит, зовет к себе. Обещает чего-то такое… светлое, ясное, какого здесь не бывает.
И слов не придумано.
Крунг улыбнулся. Моргнул, сверкнув пластинками слюды, наклеенными на внешней стороне век. Его глупые сородичи пятились от невиданного чуда, что-то кричали ему, маленькому, меньше прочих — но он уже не обращал на крики внимания. Пусть бегут, причитая, прочь, пусть бросают хижины и рухлядь — они трусы и дураки.
Да, трусы и дураки!
А он, самый маленький из карликовых крунгов, — умница и герой.
И малыш решительно сделал первый шаг навстречу чуду.
Второй шаг.
И третий, наилегчайший.
Упругий поток подхватил его, мягко увлекая вперед, и крунг с радостным удивлением понял: лечу! лечу, братцы! Рядом, смешно гримасничая, кувыркался в воздухе коротышка-хронг — словно и сейчас собирался плеваться своими колючками. Глупыш! Страшно ему, видите ли! Оно и понятно: рожденный ползать…
Мимо со свистом проносились стайки железных ежиков, и крунг еще удивился: за что ежам такая честь — тоже лететь по воздуху, да в придачу куда быстрее, чем он сам, герой и умница?!
А потом… потом радужная завеса облепила его теплой болотной жижей. Приникла, впиталась, растворяясь в нем и растворяя в себе. Лишь тогда накатил страх. Запредельный, на грани с блаженством. Боли не было совсем. Только липкое тепло, и изумление: это он? это он кричит, самый маленький из карликовых крунгов?!
Да, он.
Кричит.
Не понимая, что делает, все еще улыбаясь, выплескивает последним истошным воплем животный ужас, предчувствие неминуемой, нелепой смерти!
И когда вечная тьма, где спит, отдыхая от трудов, прекрасная радуга, сомкнулась вокруг карлика, — сквозь нее, сквозь эту бесстрастную черноту долетел голос.
Голос, который на миг разорвал пелену ужаса, голос, от которого невольно попятилась сама Смерть.
— Не бойся, — шепнул кто-то. — Я спасу.
Логин Загаржецкий, сотник валковский
Хлеб наш насущный даждь нам днесь…
Язык тяжко ворочался в пересохшем колодце рта. Впервые в жизни, впервые в буйной и бурной, как высверк шабли над головой, жизни сотника Логина он не мог дочитать отче наш до конца.
Впервые.
И кому сказать! — из-за распроклятого жида-христопродавца!
— …остави нам долги наши, яко же оставляем мы должникам нашим…
Ну глянь! глянь в лицо черкасу, иуда!
Возьмись за крыж! Брезгуешь?! Ведь добрая шабля, с пышного бунчук-паши боем взята, есаул Ондрий не всякому доверит, мне — и то промедлил, старый рубака!
Я ж тебя насквозь вижу, песий сын… сам стольких в куски пошматовал, что и на исповеди не рассказать, иной раз от дюжины не знаю как отмахивался, а от тебя, Душегубец, впору и не отмахнуться! Славно ты моих Черкасов пластал там, на панской лестнице, Мацапуру-упыря собой закрывая! Вовек не забыть, на Страшном Суде — и то вместо грехов иное припомню: днепровский рыбак щуку-матку скучней пластает, чем Юдка — черкасов-реестровцев…
Дерись, тварюка!
— …не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого… Хотел сказать «аминь» — ан с первого раза не сложилось. Бульканье горлом, и весь тебе «аминь». Словно горелка из опрокинутой бутыли.
— Батька! Батька!
Дрогнула земля. Черной кипенью подернулось небо.
— Батька! Чуешь меня? Чуешь?
Пронзительный вопль ворвался в уши. Аж мурашки по спине. Нелюдской, вражий голос; а вслушаешься — дитя блажит. Малое дитя, кому не батьку выкрикивать на крыльце пекла запредельного, а на лозе оструганной по двору гарцевать. Такое ночью в теплой хате приснится — в ледяном поту кинешься в сени, долго будешь воду из кринки хлебать, заливая грудь… Да только всякого навидался Логин, сотник валковский, по сей геенне Порубежной всласть наездился, чтоб от дурных воплей за спиной кочерыжкой ежиться.
Хватит.
И поползла, шипя по-гадючьи, верная «ордынка» из ножен.
Авось в клинке больше гордости осталось, чем в хозяине неприкаянном, сменявшем душу на дочку, честь на кровь, славу черкасскую на скитания горемычные — и загубившем все сразу.
Выручай, невестушка!
— Батька! Да где ж ты?! чуешь ли?! — бешеной метелью взвился зов. Чорт тебе батька, горлопан! — в пекле ищи, не здесь!.. Накликал.
Встал чорт меж жидом и черкасом.
Сам длинный, черный, нос крючком; глазищи, прости Господи, лампадами горят — узкие, нелюдские, от висков к самому переносью.