Джон Дэвид Калифорния - Вечером во ржи: 60 лет спустя
В дверь позвонили только один раз, но я-то знаю: он не уйдет, покуда не вручит мне в собственные руки то, с чем пришел. Медленно бреду через гостиную. Сердце готово выскочить из груди; я на миг останавливаюсь, чтобы рассмотреть силуэт за матовым стеклом. Мальчик мой. Ловлю себя на том, что даже не представляю, как он выглядит. У меня в мыслях сложился некий образ, но это образ подростка. Не знаю, что с ним сделало время. Смутно вижу очертания, которые едва заметно раскачиваются из стороны в сторону, и несколько мгновений, уже взявшись за дверную ручку, не свожу с них глаз. Что значат эти несколько секунд в сравнении с бесконечностью моего ожидания?
Не успел он отворить дверь, как мне в нос ударил запах трубочного табака, но я не вижу, чтобы у него в руке была трубка. Вероятно, только что отложил в сторону.
Мистер Сэлинджер, обращаюсь я к нему.
Дальше мне трудно рассказывать.
Он смотрит на меня в упор, буквально сверлит взглядом, как будто я его разбудил или типа того, но очень скоро жестом приглашает меня зайти, а сам поворачивается ко мне спиной. Вроде как я должен идти за ним. А я даже лица его не запомнил. Со спины видно, что когда-то он был высок ростом, но теперь согнулся в виде буквы С, хотя и не до конца прописанной.
Так и смотрю ему в спину; а он шаркает через гостиную, за которой просматривается коридор. В этой комнате почти пусто; кроме дивана замечаю только старый рояль, да и тот, как видно, стоит без дела, потому что клавиши покрыты слоем пыли. Единственное мое желание, реально – объяснить, откуда у меня этот блокнот, отдать его из рук в руки и убраться восвояси, но не могу же я, как дурак, стоять за порогом, вот и приходится тащиться за ним следом.
Снаружи дом не производит впечатления очень большого, но в нем столько комнат и коридоров, что я уже не ориентируюсь. Привел он меня в какую-то берлогу, которая, очевидно, служит ему кабинетом, и тут же плюхнулся в вертящееся кресло, а мне даже стул не предложил. Не иначе как теряется в догадках, зачем я к нему явился, но – надо отдать ему должное – виду не показывает. Я даже начинаю думать, что он меня с кем-то перепутал. В определенном возрасте с людьми такое частенько случается, уж поверьте.
Осматриваюсь, вижу стеллажи вдоль всех стен, кроме одной, и на каждой полке – стопки книжек. Приглядевшись, понимаю, что это большей частью блокноты, их здесь тысячи, причем многие – точные копии того, что я сейчас сжимаю в руке. Не прошло и года – приглашает меня сесть в кресло, что у меня за спиной. Сажусь – и упираюсь взглядом в картину, висящую у него над письменным столом. Как ни странно, мне совершенно не улыбается встречаться глазами с хозяином, хотя он разглядывает меня почем зря. То есть я не хочу сказать, что сдрейфил, но мне как-то спокойнее изучать картину, чем пялиться на него. Картина явно привезена из Индии – есть в ней какой-то восточный колорит. Женщина в голубой юбке, кутаясь в прозрачное покрывало, плывет на кораблике, а на берегу стоят пастухи с отарой овец. Уж не знаю, жаждут ли пастухи тоже попасть на корабль или же они сами только что оттолкнули его от берега; надо бы, думаю, спросить, только он уже в мою сторону не смотрит – печатает.
Сидит он, значит, ссутулившись над своей допотопной пишущей машинкой, а пальцы так и летают по клавишам. He барабанят, а как бы ласкают, но стрекот все равно резкий, дробный. Не отрываясь от листа бумаги, говорит: я давно этого ждал.
Вдруг что-то меня выталкивает из кресла; хочу отсюда убраться, но медлю в центре кабинета, аккурат там, где доски пола темнее, чем вокруг. Отсюда можно беспрепятственно его разглядеть: оказывается, он еще старше меня – под девяносто, наверное. Бросаю взгляд на его рабочий стол: с краю высится стопка машинописных листов, придавленная тяжелым бронзовым пресс-папье в виде собаки.
Как же долго я этого ждал.
Он с расстановкой произносит эти слова, артикулируя каждый слог, будто разговаривает с пустой комнатой. Затем поднимает руку и с высоты пикирует на последнюю клавишу, как пианист в финале длинной пьесы.
Разворачивается ко мне в своем вертящемся кресле, и я только сейчас как следует вижу его черты. На вид, я бы сказал, старикан как старикан, седой, морщинистый, кожа да кости. Я на своем веку столько таких повидал, что они для меня все на одно лицо. Равно как и новорожденные младенцы. Но все же есть в нем особинка, что ли, какая прежде мне не встречалась, – это его глаза. Глаза у него темные, глубокие, миндалевидной формы. Единственная примета, которая, похоже, ничуть не состарилась. Сдается мне, он и родился с такой глубиной в глазах. Я стою, а он меня рассматривает: взгляд острый, с первыми словами так и пронзает меня насквозь, словно пуля.
Ты, говорит, не мог этого знать.
Жду продолжения, но напрасно.
Мне, говорю, пора.
Тут его начинает разбирать смех. Человек реально хохочет, бьет себя кулаком по колену, раз за разом. Даже откатывает кресло от стола, чтобы кулаком не задевать за край. Уже стены содрогаются от его хохота; такой стоит неистовый ржач, что мне уже делается страшно, как бы старикан концы не отдал. Мне и ноги унести не терпится, и почему-то не сойти с этого бурого пятна. Затем хохот идет на убыль, но полностью не утихает.
Он заговаривает, перемежая слова смешками.
Смех прекратился; теперь слышится только тяжелое дыхание, но оно тоже вскоре затихает, и в кабинет возвращается тишина. А он впился в меня взглядом, как художник, который, наложив очередной мазок, отступил на шаг от мольберта и разглядывает холст. Теперь и я смотрю на него в упор, хотя меня не покидает такое чувство, что этого делать не следует. А я все равно таращу глаза.
Так и играем в гляделки через весь кабинет, а тишина такая, что я слышу, как у меня сердце стучит.
У меня, говорит, есть к тебе небольшая просьба.
Я еще рта не раскрыл, а уже знаю, что соглашусь. Сделаю все, что он ни попросит.
Он совершает армейский разворот и, чеканя шаг, подходит к архивному шкафу. Как же он состарился – прямо как я. Но мы совсем разные. Небо и земля. Я – настоящий, а он – лишь плод воображения. Оторвался от ветки фантазии, отбился от себе подобных, но чем был, тем и остался. Впрочем, наклоняется он отнюдь не старчески – легко сгибается в пояснице, и я вижу, как штанины его брюк слегка топорщатся над лодыжками. Я не зря попросил его убрать эту штуковину именно в зеленую папку – зеленые папки хранятся в самом нижнем ящике. Встаю из-за стола, с трудом удерживая за спиной бронзовую собаку. По идее, оглядываться он не должен – моя рукопись этого не предусматривает, – но как знать.
Слышу, вылезает он из-за стола, но не оборачиваюсь. Сейчас засуну блокнот в зеленую папку и поминай как звали, но вот нагнулся – и что-то меня отвлекло. Что именно – затрудняюсь сказать, мне сразу не сообразить, тем более что впечатлений сейчас уйма, причем путаных. А ко всему прочему, я слышу, как он говорит:
Ты проделал долгий путь.
Голос этот толкает меня в спину. А я читаю наклейки на папках и не могу понять, откуда что взялось. Его голос мешает мне сосредоточиться. Ага, дошло наконец. Это владелец бензоколонки его предупредил. Вот откуда он узнал. В маленьком городке слухи быстро разносятся. Теперь мозги встают на место. Я уже не слышу, как он подходит ко мне сзади; я больше вообще ничего не слышу. Только читаю эти аккуратные наклейки. Шрифт мелкий, а из буковок складываются до боли знакомые слова. Пэнси. Мистер Спенсер. Стрэдлейтер. Фиби. Д. Б. Проститутка. Морис. Музей естествознания. Рожь. Карусель. Даже Алли. Собраны в одном месте. Здесь вся моя жизнь.
Что-то пошло не так. В воздухе повисла какая-то тяжесть, по телу поползли мурашки. Физически ощущаю их под рубахой. Бронзовая собака оттягивает мне руки; с меня ручьями течет пот. Только бы не выронить. Подкрадываюсь на шаг ближе. Одного удара хватит с лихвой. Он нагнулся, но блокнот все еще сжимает в руке. Скрючило его, что ли? Значит, я спланировал это дело как нельзя лучше. Скрипнула половица; сомнений нет, он слышал. Однако стоит нагнувшись и не шевелится. Каким местом бить-то? Наверное, хребтом; перехватываю так, чтобы держать собаку за голову, и крепко сжимаю пальцы. Теперь нас с ним разделяют всего два шага. Повернется – получит удар в переносицу. Эта собака будет последним, что он увидит в своем родном выдуманном мире.
Слышу – подкрадывается сзади, но мне не пошевелиться. Не могу отвести взгляд от этих аккуратных наклеек. В голове полный штиль. Кажется, за всю жизнь у меня внутри не бывало такой тишины. Не то чтобы я растерялся; говорю же, у меня внутри полный штиль, как у каменного истукана. И вдруг я чувствую, что раскалываюсь надвое, потом на пять частей, на десять, на тысячу мелких осколков. Раскалываюсь с головы до ног, будто Сам Господь Бог огрел меня кувалдой по башке. Но я не падаю и даже не утыкаюсь в архивный шкаф, над которым склонился, а всего лишь пошатываюсь, как пьяница, нетвердо стоящий на ногах, а потом собираюсь с силами и распрямляю свое ноющее тело.