Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Странно представить себе, что я, их современник, знаю своих зарубежных поэтов лишь по именам. Лично ни с кем из них (почти) мне видеться не привелось, да и не известно, приведется ли когда нибудь! Может, так лучше - тем чище для меня голоса их, неизвестных. Я разбираю тонкие сборники, пытаясь прочесть по ним судьбу их написавших, ну и нашу общую русскую судьбу. В самом деле, чем же иначе нам остается дышать и жить в это послегрозовое время, когда погиб и кормщик и пловец![664] Единственная еще объединяющая нас «сила» - это она, незаметная, бедная «республика поэтов», наша эмигрантская литература. Что же будет, если и она не оправдает себя; не окажется в ней свежих творческих сил, способных «образовывать новые существа» (Блок)?[665]
На весах истории «тяжесть лиры»[666], в такие роковые минуты мира, подчас становится... мерою веса.
РОМАН С КЛИО
В витрине туристического бюро разложены пестрые проспекты. Под стилизованной картой Африки белый океанический пароход плывет на фоне заката, мчатся классические квадриги, бьют хрустальные фонтаны, римский виадук протянулся над тростниковой хижиной сомалийца, возле которой стоит «шоколадная нежная дева»...[667]
Да простят мне мою невинную мистификацию и читатель и Ант. Ладинский, из поэмы которого «Стихи о Европе» заимствован сей декоративный монтаж.
А вот другой пример из едва ли не лучшей поэмы того же Ладинскаго «Похищение Европы». На протяжении трех первых строф Европа здесь, как оборотень, принимает вид: 1. летящего голубка, 2. отплывающего корабля и 3. похищаемой Европы - «бык увлекает тебя». Перед нею проносятся покидаемые ею земли, а через строчку мир уже сам отплывает, как льдина, - плывет Европа - часть света: «снимаются с якоря горы, деревья, дома»... Всё тут неуловимо, непоследовательно, противоречиво, неизменно одно - красивость образа, воспитанная на его вторичности. Тут и мрамор руки, и элегическое прощание, роза и голубок, и затравленная лань, и шоколадная нежная дева. Да и сама тема: гибнущая, подобно Древнему Риму - Россия? - культура? - поэзия? - Европа?..[668]
Будь Ладинский живописцем - он писал бы декоративные панно, - так хочется думать. Но едва ли это справедливо. Каждое искусство имеет свою судьбу. Для нашего времени, судьба русской поэзии сложилась так, что поэт не может освободиться от закона «красивости». В этом смысле Ладинский характернейшее явление. Он весь плоть от плоти традиций нашего посимволизма[669].
С первого взгляда стиль нового поэта может показаться робким. Его декоративное искусство - путем наименьшего сопротивления. На самом же деле он - в полном рабстве у традиции.
Поэзию, так, как она установилась в ее русский по-символический период, затянувшийся до нашего времени, можно по признаку темы разделить на два рода: один - лирико-циклический - философско-психологический и второй - стилизаторско-описательный, ищущий тем бытовых, географических либо исторических, но всегда декоративных. Мне кажется, какой бы литературностью и художественной вторичностью ни страдал этот второй род, было бы поспешно делать невыгодные для него заключения. В эпоху господства, так сказать, «камерной» лирической поэзии не явился ли он тоской по поэзии «симфонической», напоминанием о потерянной благодати эпоса.
Эпос наш пережил глубокий кризис с кризисом байронической поэмы и уступил место циклической внежанровой лирике. Это роковое наследство тяготеет над нами по сей день. Из оставленных нам символистами сюжетных поэм одна («Возмездие» Блока) осталась неоконченной - автор отказался от своего замысла; другая («Первое свидание» Белого) была paзрешена в мемуарном полулирическом плане.
«Акмеисты», задумавшие себя врагами всего неясно-философического, всяких иносказательных миров иных и двойственности бытия, пытались выйти в конкретное, фактически оставаясь, однако, в кругу всё той же лирико-циклической традиции (оказавшейся для них непреодолимой). Под ее давлением из акмеистической тенденции могли выйти в лучшем случае неопарнасская, неоромантическая красивость, стилизация, словом, стопроцентная литература.
Если взять Гумилева, взять раннего Осипа Мандельштама, легко будет проследить качественную разницу между их стихами философствующими по-символическими и стихами, так сказать, акмеистически тенденциозными. «География» и «история» у обоих поэтов особенно подчеркивают их стилизаторские и декоративные наклонности. Однако тенденция тут совпала и с требованиями пробуждающегося в мире эпоса. Но тут-то вскоре и выросло в проблему вот это вначале незаметное расхождение, трещинка между эпическим намерением и лирическим материалом. Можно сказать, что трагизм современной поэзии заключается в том, что она не может стать трагической[670]. Перед величием происходившего стилизация должна была стать оскорбительной и кощунственной.
Для того чтобы возродить эпический строй, видимо, еще мало доброй воли. Примером тому может служить советская поэзия. Подсоветские поэты воспевали военный период коммунизма, гражданскую войну, гигантский размах строительства и пр. и пр. Но и в лучших, наиболее удачных вещах получался сырой материал, который, наверно, кто-то когда-то и, конечно, в иных целях использует[671].
Точно так же обстоит пока дело и в зарубежьи.
Казалось бы - если взглянуть со стороны, отойдя вдаль на версты и годы - первою и главной темой для поэта эмигранта должен был стать эпос белого движения, исторические судьбы эмиграции, России. По самому эмигрантскому их положению, от поэтов зарубежья естественно было бы ожидать эмигрантской поэзии, а не только поэзии в эмиграции. На деле же из всех поэтов нашего рассеяния лишь у Ант. Ладинского произошел роман с Клио.
Но, неизбежно приняв «акмеистическую» традицию, поэт испытал на себе ее губительные «осложнения». Муза истории предстала перед ним в украшенном поэтизированном виде, соблазнив его всеми оттенками исторической стилизации: от лубочно-живописной (суворовские походы[672], «фантастические зимы» северной Пальмиры) или в духе Мира Искусств (чем не гнушался и А. Белый) и до самой, может быть, опасной - в «ложно-классической манере» («Я с горькой славой Рима судьбу твою сравнил...»[673]).
Пушкин в холерном карантине, не в силах вложить в уста Музы настоящее название бедствия, его окружавшего, писал - «чума». Эта целомудренная пушкинская «чума» у Ладинского, искушенного уже огромной литературной культурой, превращается в расчет эстетического приема. Отсюда и путь наименьшего сопротивления: литературная реминисценция. Чума на пороге столицы[674], Блоковская роза[675], Прекрасная Дама, лермонтовский дубовый листок[676], душа в объятиях ангела, романтический Кавказ[677]. И, наконец, открыто биографические поэтизированные мотивы.
Тот же процесс усиления декоративности идет у Ладинского параллельно и в других темах. Над словарем работа заметна лишь в случаях, где поэт ставит целью огрубить свою первоначальную антитезу: черное и голубое. Это встреча мечтателя и материалиста, Санчо Панчо и рыцаря Дульцинеи Тобосской, поэта и мещанина. Последний олицетворяет современный меркантильный послевоенный мир. Тут Ладинский ищет контрастов в прозаизмах. Сам он, конечно, на стороне гибнущего старого мира, обреченного мечтателя, легкомысленного поэта. На этом «неоромантизме» (и с пафосом) построены его последние поэмы «О дубе»[678], «Александр»:
Зачем, грудь девушки волнуя,
Мы не погибли в двадцать лет...
Но Александру равных нет[679].
Я нарочно отмечал все эти «счастливые неудачи» Ладинского. Мне нужно было на его примере показать некоторые (из наиболее в глаза бросающихся) опасности, встречающие современного поэта. Вся борьба Ладинского на протяжении 10 лет с поэтическим «материалом» представляется мне напрасными усилиями выйти за черту порочного лирического круга. При всей своей сложной культурности, одаренности, Ладинский, поставивший перед собой задачу эпическую, остался лирическим поэтом самой утонченной лирической традиции. Вне ее для него была слишком явной опасность срыва в безвкусицу. Именно обостренный вкус и не позволил Ладинскому отважиться переступить лирическую черту.
Читая его лучшие, пронзительные лирические строки, трудно отказаться от мысли, что Ладинский ради одной красивости писал: «и бедную лиру с улыбкой я страшным векам отдаю»[680]. Таков действительно его трагический творческий замысел. И не по вине его слов для этого замысла в лирической практике нет. Вместо бедной лира его оказывается даже слишком и почти оскорбительно для своего времени приукрашенной, а улыбка, мелькающая в стихах, - бледная, усталая, - становится чуть-чуть театрально-преувеличенной...