Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Страницею ниже или выше, правильно оценивая подневольную роль советского писателя, С.Ю. Кулаковский местами как бы принимает советскую версию об оздоровлении литературы новыми условиями революционного быта. Действительно, если взглянуть очень поверхностно, после крайнего уныния, пессимизма и разложения, отличавшего русскую предреволюционную литературу, при большевиках писатели вдруг одели розовые очки, поздоровели и записали о «радости», ненависти и жизни. Но при ближайшем рассмотрении радость эта оказывается плохо прикрытым заказом, новый же идеализм - грошевой олеографией, которая заменила в сов. России подлинное свободное творчество.
В другом месте С.Ю. Кулаковский и сам дает правильную оценку горьковскому соцреализму, рассматривая его как продолжение литературы эпигонов-народников 60-80 гг. прошлого века.
Довольно поверхностно дан С.Ю. Кулаковским и всесоюзный съезд сов. писателей, из которого можно было бы извлечь больше поучительных выводов, тем более что со съезда он и сам начинает новую эру сов. лиитературы.
Есть в книге и досадные мелкие недочеты.
Так, напр., С.Ю. Кулаковский пишет, что группа «Мир Искусства» «боготворила» Васнецова. С книгою С.Ю. Кулаковского я параллельно читал воспоминания Перцова[660], где в главе о «Мире Искусства» можно найти фразу: «скептический взгляд на религиозную живопись Васнецова»...
Есть и мелкие неточности, так, поэму Маяковского «Война и мiр» (в этом и вся соль названия: «мiр» в противовес Толстовскому «миру», то, что исчезло в новом правописании) он переводит: «Война и мир» (Wojna i pokój). Или же, непростительно для свидетеля варшавской литературной жизни, соединяет варшавское Литературное Содружество, пережившее свой расцвет во времена «За Свободу», с «Мечом» - и вовсе не упоминает о таком интересном и важном явлении, как «Домик в Коломне», в котором были объединены равно и русские и польские силы.
Привожу эти примеры только из излишней добросовестности. Если за короткой похвалой по существу следует перечисление недостатков в частностях, легко забыть о самом основном и существенном, за что и была воздана похвла. По существу же, кое в чем споря, кое в чем для нас важном не соглашаясь, мы не можем не приветствовать труда С.Ю. Кулаковского, давшего первый полный обзор последних десятилетий русской литературы. Он дал полезный, достаточно полный и вполне доступный справочник польскому читателю, почти вовсе не знакомому с новой русской литературой. Но, думается нам, и будущий русский составитель подобного исторического обзора найдет в книге С.Ю. Кулаковского полезный и необходимый для себя материал.
Меч, 1939, № 35, 27 августа, стр.5.
Л.Гомолицкий
АРИОН
О новой зарубежной поэзии
(Париж: Дом книги, <1939>)
В столетнюю годовщину «Пана Тадеуша» В.Ф. Ходасевич вспоминал в одной из своих статей, как в дeтcтвe по праздникам мать уводила его в свою комнату, гдe он на коленях молился перед Матерью Божией Остробрамской. Послe молитвы мать читала ему «ПанаТадеуша», но на восьмидесятом стихe голос ее начинал дрожать и чтение прерывали слезы...[661]
Исторические аналогии бывают обманчивы, но как ни различны по существу своему двe эмиграции - та, в которой был написан «Пан Тадеуш», и наша, входящая уже в третий десяток своего зарубежного рассеяния, - нам было бы утeшительно (не правда ли?) сознавать, что и у нас есть такая страница, которую русские матери со слезами читают своим сыновьям, смeшивая рифмы с молитвой.
Но вот я вхожу в русскую эмигрантскую библиотеку и спрашиваю Бориса Поплавского. Библиотекарша удивлена, кто это. Узнав, что поэт, снисходительно улыбается.
– Стихов мы не держим. Нам даже присылали первое время, но мы отсылаем обратно.
– И неужели никогда ни разу никто у вас не спрашивал?..
– Нет, ни разу.
Мы присутствуем едва ли не при новом расцвeте русской поэзии. Пожалуй, и в лучшие времена ее не всегда у нас было столько даровитых поэтов, культурных стихотворцев, наконец, просто хороших стихов. Но все эти стихи (только Богу известно, в каких трудных условиях появляющиеся на свет) остаются голосом вопиющего в пустыне. Никогда еще не окружала русского молодого поэта такая абсолютная, безответная пустота.
Впрочем, некоторые думают, что это хорошо.
Известный польский эссеист Георгий Стемповский, с которым мы вместе участвовали в русско-польском «Литературно-историческом кружке» «Домик в Коломне» (Варшава, 1934-36), говорил мне, что всегда с преувеличенным вниманием берет в руки тонкие сборнички русских зарубежных поэтов. По его мнению, такая поэзия в безвоздушном пространстве, уже при жизни пребывающая в некой абстракции вечности и безбытия, должна стать ветром из будущего.
Словом, не страница Мицкевича, но невнятная песня «таинственного певца» Ариона:
Погиб и кормщик и пловец!
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
Романа между зарубежным читателем и его поэтом не произошло. Русского «Пана Тадеуша», о котором, может быть, не отдавая себе в том отчета, мечтает рядовой эмигрант, за двадцать лет зарубежья не появилось, на что были свои сложные и даже трагические причины. Однако польский знаток, кажется, прав, - следовало бы и нам не презирать наших Арионов, но внимательно всмотреться в неясные черты их изгнанницы-Музы.
Здесь я имею в виду лишь молодое незнакомое племя[662], появившееся и возросшее уже за рубежами оставленной или просто неизвестной, приснившейся в детстве России.
От великолепного недавнего прошлого русской поэзии, когда-то догоравшей на развалинах Петрограда, наследство осталось прекрасное, но тяжелое. Об этом времени, мне так же, как и им, известном лишь понаслышке, я часто с грустью перечитываю рассказы свидетелей крушения. Время страшное, героическое:
Над широкой Невой догорал закат,
Цепенели дворцы, чернели мосты –
Это было тысячу лет назад,
Так давно, что забыла ты...
(Г. Иванов)[663]
Нынче вокруг всё иное, и кто они, пришедшие на смену?
На долю их выпала судьба трагическая новой трагедией - творческой и житейской. Но они не сломились, а упрямо продолжают свое отвергаемое окружающими дело. Точно и впрямь за ними стоит будущее, стоит какая-то тайна.
В таких условиях русской зарубежной поэзии ведь исполняется почти два десятилетия.
Два десятилетия даже в нормальное время срок не малый. Это смена по крайней мере двух поколений. В периоды же великих исторических потрясений поколения сменяются не десятилетиями, а чуть ли не каждые пять лет.
Так, для Бориса Поплавского, родившегося в 1903 году, революция и гражданская война стали впечатлениями отрочества и ранней юности. В той метафизической пустоте, в том всеобщем крушении, в которых росла душа этого отрока, всё временное отходило на второй план, уступая место не то чтобы вечному, но уж во всяком случае стихийному, величественному и необычайному. В этом воздухе естественно было зародиться «роману с Богом», который должен был кончиться трагически, - в своем «самоволии» и безблагодатности.
Те же впечатления бытия, скажем, для Ант. Ладинского, который всего лишь на шесгь-семь лет старше, обернулись совсем иной стороною. Совершеннолетие его совпало с революцией, лучшие годы он отдал гражданской войне. Во время эвакуации и потом, залечивая раны в Александрии, он имел время думать о судьбе потерянного отечества. Отсюда, может быть, столько поэтизированной истории в его стихах.
Но вот Ник. Гронский, 12-ти лет уже привезенный родителями в эмиграцию, которого отделяют от Поплавского те же шесть лет, но в другую сторону... Для него испытания огнем и бурей стали почти чистой отвлеченностью. Формировался он за рубежами не только России, но и вне тех громких лет.
Как-никак, а перед нами три поколения одной только «молодой», т.е. чисто зарубежной поэзии. Что роднит их? - общая эмигрантская судьба. Не может не роднить. Но не может не лежать между ними и разных пропастей непонимания. Слишком большие расстояния - непроходимые, прегражденные границами и заставами, лежат между нами, разбросанными по свету.
Странно представить себе, что я, их современник, знаю своих зарубежных поэтов лишь по именам. Лично ни с кем из них (почти) мне видеться не привелось, да и не известно, приведется ли когда нибудь! Может, так лучше - тем чище для меня голоса их, неизвестных. Я разбираю тонкие сборники, пытаясь прочесть по ним судьбу их написавших, ну и нашу общую русскую судьбу. В самом деле, чем же иначе нам остается дышать и жить в это послегрозовое время, когда погиб и кормщик и пловец![664] Единственная еще объединяющая нас «сила» - это она, незаметная, бедная «республика поэтов», наша эмигрантская литература. Что же будет, если и она не оправдает себя; не окажется в ней свежих творческих сил, способных «образовывать новые существа» (Блок)?[665]