Юрий Колкер - Из песни злого не выкинешь (прошлое с бантиком)
— так писал я тогда, и дальше спрашивал — неизвестно кого, неизвестно о чем: «Где закрыли от нас мишурой существо обнаженного факта?». А под конец предоставлял слово деду Федору Иванычу:
— Круглый год, забывая про отпуска,
мы в поту работали до ночи,
а потом нам все грехи отпускал
Иосиф Виссарионович.
Сам Федор Иваныч, нужно сказать, на праздник Молоха опоздал: умер в 1935 году своей смертью от бугорчатки легких: от туберкулеза. Большевик со дня основания партии, солдат, он выслужил при большевиках три ромба, состоял в 1930–1931 годах — в сомнительной должности заместителя заведующего отделом электроимпорта — при берлинском торгпредстве и привез из Германии фразу, за которую Иосиф Виссарионович его бы не похвалил: «Почему мы так не можем?!»
В моих стихах дед меня и других наставляет:
— Знать, смотрели, внучата, плохо!
Ну-ка, дайте-ка я взгляну… —
И глядит. А в глазах у него — эпоха
в натуральную величину…
Что тут скажешь? Автору семнадцать лет.
Вероника из Радуги иногда пристраивалась к нашей с Романовым компании. Заметно старше нас, она ребячилась и словно бы не чувствовала разницы в возрасте, была склонна к острословию, лихорадочно оживлена, нас с Дрюней называла непременно по фамилиям, а мне казалась чуть-чуть вульгарной. Она курила и красила губы. Одного из этих двух качеств хватило бы, чтобы меня оттолкнуть. Мешало еще и то, что стихи ее внушали мне полное уныние. Я не догадывался, что ее отношение ко мне идет дальше приятельства.
Как-то Вероника отвела нас в домашний литературный салон на углу улиц Восстания и Жуковского. Сергей Файнберг, психиатр, и его сестра, Наталья Лурье, собирали у себя писателей, не симпатизировавших советской власти. Приходили к ним Алла Драбкина, Игорь Федоров (работавший водопроводчиком), Виктор Бузинов, а из тогдашних местных знаменитостей — Глеб Горбовский и Виктор Соснора. Мы с Романовым оказались среди них полными юнцами. Нас увидели вот как: мальчик с русской внешностью и еврейской фамилией (я) и мальчик с еврейской внешностью и русской фамилией (он). Мы читали что-то. Через неделю Вероника принесла оттуда слова Файнберга: «Русский еврей очень талантливый мальчик, но у него чувствуется какой-то душевный надлом. Правда, он еще так молод; может, образуется…». Вероника относила эти слова ко мне, но почему же было не отнести их к Романову? Я видел: он пишет лучше.
Были мы с Романовым и у прямых диссидентов. Квартира в новостройках; человек восемь, включая нас, за столом без угощения; заговорщицкая серьезность, какие-то открытые письма на Запад — о притеснениях русской литературы. Ни одной физиономии, ни одного имени память не сохранила. Мне было горько и смешно. Я-то мучился вопросами о тайнах творчества, искал философский камень, — а у этих всё уже было найдено и решено! Они уже Пушкины и Толстые, осталось только напечататься. Что до Романова, то он просто испугался. В перерыв мы сбежали. На лестнице нас разобрал истерический хохот.
С Романовым связан вот еще какой уникальный опыт: у него на Расстанной я услышал (с долгоиграющей пластинки; 76 оборотов в минуту) единственную западную эстрадную песню, которую полюбил на всю жизнь. На мое поколение, на 1960-е, приходится расцвет Beatles, но они прошли мимо меня так, как если б их вовсе не было. Я о них не слышал. Все эстрадные песни, весь рок, казались мне чепухой. Ничто не задело. Точнее, задел на минуту Тюремный рок, еще в школьные годы; но имени Элвиса Пресли я не знал — оно дошло до моего сознания только в Лондоне, в 1990 году. А вот это — я услышал в 1968-м, и — как откровение:
I'd rather be a sparrow than a snail.
Yes I would, if I could, I surely would.
I'd rather be a hammer than a nail.
Yes I would, if I only could, I surely would…
Едва удерживаюсь от того, чтобы не выписать слова целиком. Ложно-многозначительные и пустоватые, они были для меня совершенно неразличимы в 1968 году, со слуха я не понимал по-английски ни слова, что очень помогало, придавало песне таинственности и прелести.
Это El Condor Pasa Саймона и Гарфункеля. Пришло ли мне в голову узнать что-либо об этой паре? Ни на минуту. Даже имена их всплыли много позже. Другие их песни тоже меня не тронули. Не мог я творить себе кумира на эстрадном материале. Эйлер и Лагранж — вот были мои кумиры.
Потом оказалось, что эта песня, непостижимым образом классифицируемая как рок, на деле — перуанская народная мелодия (в обработке) и что в оригинале она, осторожно говоря, не хуже. Саймон только слова присочинил. Еще оказалось (спустя годы, когда я увидел портреты певцов на конверте для пластинки), что я внешне похож на Гарфункеля, только волосы у меня вились не мелкой, а крупной волной.
То ли мне пригрезилось это, то ли Романов сказал, — но я почему-то думал, что песня эта посвящена яхтсмену-одиночке, затеявшему кругосветное плаванье. Если так, это мог быть только Франсис Чичестер, прославившийся в 1966 году. В 1968-м никакого имени я не запомнил (и знать не мог; советские газеты о такой ерунде не писали). В начале 1990-х, в Гринвиче, в компании поэтессы Ольги Бешенковской, я впервые увидел легендарную яхту Чичестера Gipsy Moth IV, выставленную рядом с Катти Сарк. Название яхты я перевел для Ольги как цыганская моль (каждое слово по отдельности); правильный перевод — непарный шелкопряд — узнал спустя годы.
ГЛЕБ СЕМЕНОВ
Дружба с Романовым длилась до 1973 года. На этот период приходятся мои встречи с Глебом Сергеевичем Семеновым (1918–1982), знаменитым в ту пору наставником молодых поэтов. Однажды, вероятно, в 1965-м, оказался я у него «на Нарвской заставе». Про это литературное объединение «много говорили», иначе бы я туда не попал. Оказался я там, сколько помню, один, без Романова. Меня поразило, что и здесь, как у Вечтомовой, люди всё сидели немолодые: тридцатилетние и даже старше. Дожить до преклонного возраста — и не прославиться?! Продолжать писать?! Ходить на занятия, к наставнику, словно в класс? Это не укладывалось в сознании вчерашнего школьника.