Зиновий Коган - Эй, вы, евреи, мацу купили?
И на кой ляд он уезжает из деревни в московское пекло?! Уж как Марина унижала, а ВТО – бросил все. Зачем?… Она вынашивала его ребенка, быть может.
– Быть может, повторял он про себя, глядя из автобуса на плящуюся за колесами пыль.
С автостанции Дима пересел на поезд и тот, как сбивчивая речь пьяницы, дотащил-таки пассажиров до перрона вокзала Москвы. Столица пахла пирожками и расплавленным асфальтом. К этому привыкают как к зубной боли. У себя в квартире он плюхнулся в ванну, горячая вода примиряла.
И вдруг прерывистый междугородний звонок. Он выпрыгнул на пол – в одной руке полотенце, в другой – телефон.
– Дима, здравствуйте, – тихий голос Марины. – Как ваши дела?
– Я в отпуске, а ты где?
– Я в Ташкенте. Дима, перенесите то наше мероприятие на август.
Он не ответил, и пауза становилась мучительной.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил, сдерживаясь от лишних слов; тех слов, о которых потом сожалеют.
– Плохо. Ну все. До свидания.
И повесила трубку.
– Пока, – сказал он в уже отключенный телефон.
Он со злостью швырнул полотенце в ванну. Этот звонок возвратил его в одиночество, в бессонницу, в то удивительное одиночество – оно как день сопровождало его связь с Мариной.
Дима уверился, что никакой беременности не было, а просто она доила из Димы счастье, как только оно у него накапливалось.
И опять он был несчастлив как пустая корова.
Весь август и осень, вплоть до ноябрьских демонстраций Марина не давала о себе знать. А потом был звонок – осенний звонок из Тулы.
– Дмитрий Семенович, я мама Марины. Она сейчас между жизнью и смертью. Ни в чем я вас не виню, но вы можете понять мое состояние… Ей будут делать переливание крови… Вы знаете группу и резус своей крови?
Он держал у виска трубку, а одиннадцать сотрудников смотрели на него.
Райполиклиника – больница – пункт переливания крови, прежде чем он получил справку.
В электричке он уснул, стоя в переполненном тамбуре. Ему приснилось: он бежит голый… сад… ребенок на руках… смерч…и возносились дома и деревья, животные и люди…
– Я в жизни хотела только одного: немного любви.
Ему нечего ответить.
– Я была уверена, что никогда не забеременею… поэтому я вела себя так легкомысленно.
– Как ты?
– Мне не хватает сил говорить. И желания.
– И желания?
– Желания жить.
Ее глаза пронзительней неба. Все ее существо сконцентрировалось в глазах.
– Хуже всего я веду себя со своими близкими… если это относится к нему, то почему он сидит, отчужденно скрестив руки, не наклонится и не возьмет ее руку в свою, как кладут тонущего в лодку.
Такое нетерпение
Сирень голосовала на ветвях за встречи, а дождь и дождевые черви – к урожаю. Майский вздох после снежного плена. Асфальт блестел, плыл и пузырился.
Сорокалетний Зяма брызгал лужами, размахивал зонтом – тогда вода сливалась Анне на плечи. Смеялся редкозубый очкарик, немолодой, котортконогий и болтливый.
Их познакомили Шадхунем и весна, музыка телефонных звонков и страх одиночества. Со слов Шадхунем – муж пьяница Анне осточертел, ну и Зяма лысел и передние зубы его раскорячивали годы, он спешил жениться второй раз. Забыл, что новые родственники – это новые враги. Но, видать, в нем не выветрился дух продолжателя рода.
Шадхунем обещала Анне «мужчину, на которого можно положиться». Нужен добытчик. Тогда спокойствие и сытость станут гостить в ее красивом теле. Зяма, уверяла Шадхунем, подходящая пара. А что – неправда?
Он пробегал десять тысяч за час, а она… Она делала из рыжих волос костер на голове и мужчины слетались бабочками на огонь.
– А мы, когда концерт давали в Прибалтике, а потом в Крыму…
– Ты поешь?
– Обычная ведущая агитколлектива.
– Разве они еще существуют?
– Мой друг сочинял песни.
– Почему в прошедшем времени?
– Завербовался на север. Вот завербуюсь и улечу.
У нее лицо и фигура испанской махи, хотя какая она маха? В ушах мелодия агитколлектива, в глазах полярная ночь. Это в такую слякоть. Трамваи Чертаново хвастались брызгами, пруд нерестился мелочью, из окон дразнились телепередачи. Но что сведенным до всего!
– Я бывал на Кольском, Камчатке, на острове Тюленьем. На Тюленьем…
– Тюлени. – подсказала, смеясь Анна.
– Их-то как раз нет, там размножаются морские котики.
– А вы читали Маркеса «Сто лет одиночества»?
– У меня самого этого одиночества на тысячу лет. Анечка…
Игрались майские праздники в разлуке.
Зяме она предпочла застолье родственников да и куда он денется. Все правильно. Он бегал по кругу и сочинял:
Не смею в телефон сказать
– Соскучился пойдем опять Замоскворечьем!
Там у сирени детству учатся
И –
Просторечью.
Она взяла стихи, как берут сдачу на рынке. Она сравнивала в профиль Зяму то с мужем, то с любовником и впадала в унынье. Но муж уже почти бывший, а гитарист еще далече. И только этот шлемазл в сбитых туфлях и двубортном костюме шагал и нес околесицу о Законе Моисеевом, о…
Алия-70 унесла товарищей его в Израиль, оставив ему потрепанную Тору и пару кассет еврейских песен, и одиночество. А между тем, жизнь одарила обновлением земли. Вновь календарь крутил июнь.
– Я тебя люблю, – признался Зяма в ночном вагоне, на коленях букет цветов.
– Я, к сожалению, сегодня не могу тебе этого сказать. Не дари мне цветы пожалуйста. Я тебе сама позвоню, хорошо?
Как там бывшая теща его называла? Он возвращался с этого свидания походкой бездомной собаки.
Неделю маялся – не писалось и не бегалось, пока не купил билеты в театр на Арбате и позвонил Анне. Она согласна!
Старую улицу перелицовывали стройбатовцы – мостили цветной брусчаткой, скоблили фасады пушкинских домов. Анна пришла в сиреневом платье, гримированная – издалека обалдеешь. Разлука смягчила ее – улыбнулась ему. И Зяма вдруг увидел, что тепло окончательно всполошило Москву зеленью, цветеньем.
– В театр приходят смотреться, а не смотреть, – шепнула она в зале. – Мы с дочерью, ей всего двенадцать. Представляешь, а мы как подруги.
Он с сыном тоже как братья. Но что из этого?
За этим следовало нетерпенье… И вот уже снова билеты в театр. На сей раз – подмосковный задрипанный клуб, игралась «Тумбалалайка», буфет торговал пирожками с мясом и треть партера оккупировали антисионистские комитетчики.
– Браво – кричали они сквозь вставные челюсти, а бедность и убожество улыбались со сцены. Влюбленный Зяма аплодировал судьбе, на Аню косились мужчины и глаза ее лучились, а румянец пробился сквозь слой пудры.
Слоноподобный танцор и сиплый хор на каком-то сюрреалистическом идиш вызывали слезы на глазах старух, мужчины вскакивали под «браво»! И озирались друг на друга. И чудилось, что люди аплодировали не скоморохам, а господину Случаю, сведшему их – детей затерянных в России.