Дмитрий Фурманов - Дневник. 1914-1916
То и дело влетал Тупица – простой солдат, заведующий подрывным складом. По фамилии Тупица, а на самом деле умный, смекалистый, расторопный мужик. И странно было слышать от него, питомца деревни, что вот, дескать, «у меня есть 52 капсюли… шашки я заложу со своими ребятами, а то новые робеют. Прошлый раз я взрывал по горло в воде, а пули-то кругом ж-ж-ж, ж-ж-ж. Холсту я тоже захвачу, ваше благородие.» И вот все в этом духе. Да говорит так дельно, уверенно, легко, словно дело это привычно ему с самого детства. Вышли мы. Ночь темная-темная. Огонек нырял где-то поблизости, а около него все пыхтело, дулось, шипело. Ну вот и паровоз. Поехали.
«Значит, подъедем к Заболотью, к переезду. Ты, Тупица, беги туда и возьми казаков, зайди в штаб Оренбургской дивизии, доложи». – «Слушаюсь». Медленно, тихо пробирался паровоз с вагоном, где лежали эти ужасные 3 пуда. А ну как треснет? К черту, лучше не думать! Выехали, по-видимому, на поляну. Да, конечно, это заболотянская поляна. А вон и огонек, словно одинокий глаз, неподвижно застыл во тьме. Далекое зарево бросило легкую туманную пелену на целую полосу неба. Теперь, миновав лес, были видны расплывчатые контуры сизых, темных и совсем черных туч. Края их стыдливо мигали, и темная бесформенная масса оттого становилась еще грознее, еще чернее. «Господа, это не зарево, то есть не только зарево – это неприятельский прожектор за Чарторийском нащупывает место». И мы увидели, как эти светлые, бледно-лиловые полосы начали тихо-тихо передвигаться по небу. И вот справа, оттуда, с Медвежки, вдруг плавно и величественно выплывает ракета, за ней другая, третья… Она взовьется, хлопнет с легким треском и вся обольется таким частым, немигающим светом. На мгновение остановится в вышине, а потом медленно-медленно начинает опускаться по вертикали. И светлый, яркий огонь далеко обнажает черную, непроглядную долину. Загремели как-то странно и неожиданно уснувшие орудия, засверкали в воздухе шрапнельные разрывы. Ракета как-то обольстительно плавно разрезала тьму, а шрапнель рвалась быстро, зло, грохотно. Блеснет, как чертов глаз, ухнет – и посыплется страшным дождем. Картина была величественная. Орудия гремели, и эхо далекодалеко разносило этот гром по ночной тишине; плавали ракеты, рвалась шрапнель – и над всем этим царственно и властно играл далекий прожектор, отраженный сюда лишь бледными лиловыми тонами. И когда прожектор ласкался в другую сторону, когда умирали на мгновение ракеты и рвалась шрапнель, – сдвигалась такая жуткая черная стена, что не было видно ни леса, ни пригорка, ни близкой деревни.
Неприятель был задержан у Цмин, на песчаной пологой горе. В эту ночь мостов не взрывали, а под утро наши сами отошли в Полонное. Старая картина: по берегам Рубикона расположились наши и неприятельские окопы, с берега на берег полетели шальные пули, изредка забавляются орудийные жерла.
31 октября
Из разговоров с казаками мне удалось выяснить, что казак ненавидит немца, немец презирает казака. В душе же друг друга уважают за отвагу, любят сойтись лицом к лицу и искренне боятся один другого. Недавно в Камаровке, – рассказывает Петров, – нашли казачью голову, воткнутую на кол, туловище валялось рядом – поруганное, оплеванное. Приехал к нам донец, казачий офицер.
– Немца бью за то, что он немец.
Но ведь и казака немец будет бить за то лишь, что он казак.
– А пусть! Мы пощады не просим. Дать немцу в зубы для меня преогромное удовольствие.
– Но ведь беззащитного бьете…
– Представьте, совесть спокойна. Боже сохрани поднять руку на беззащитного. Я, казак, считаю это вечным несмываемым пятном, а тут спокойна совесть, молчит. Морду я его немецкую видеть не могу. Дело было еще весной, у Варшавы. Четыре немца лежат на соломе, пленные. Прохожу раз, прохожу два – ноль внимания. Ах ты, думаю, собачий сын. «Ты чего честь не отдаешь, – говорю одному, – не видишь, что офицер идет?» – «Я, говорит, не обязан.» Раз я ему по морде: «Отдавай честь, с. с!..» – «Я не обязан». Ах, так ты не обязан – всадил ему штык в живот. Вскочили те, вытянулись, стоят под козырек. Я покажу «не обязан», с. дети! Так-то.
Был у нас командир – в мирное время негоден, а в военное вреден, так себе старикашка, с пересохлым мозгом. Идем селеньем, большой улицей. Дома высокие, заборы высокие, и со стороны уже никак нас не видно. Вдруг артиллерия открывает огонь, прицел как раз по нам. Что за черт? Не видно, а бьют метко. Седой дурак ничего не понял, а казаки сметили: тут все из труб дымки показывались. Выгнали жителей, затихло. Потом опять, опять… Что за черт! Глядим: дымок уж один, беленький, чуть видный. Мы туда – нет никого. Туда-сюда – нет никого. Взломали пол – глядь: там дверь. Выломали дверь: в подвале расположилась целая семейка. На-ка, черт тебя дери, где место-то выбрали, немчура проклятая, а все наши подданные. Всех сгоряча положили и ребят прикололи, чтобы духу не было. Ну и затихло все: как дымков не стало, так и пальба прекратилась. Нет, брат, немца искренне ненавижу, и в морду ему дать – одно удовольствие.
10 ноября
Собственно, телят там не было. Был я, четыре казака и восемь коней. А кони все матерые, и все с именами: был тут Гнедыш, была Овечка, была Матрена; эта черная кобыла названа была Овечкой потому, что как-то совсем без звука чавкала сено; видно было только, что губы шевелятся и широко раздуваются смоляные ноздри. Огромный черный жеребец был назван Матреной больше по случайности: видите ли, у казака была когда-то любовница, такая же вот огромная и здоровая, и звали ее Матреной.
Ехали мы из Рафаловки в Сарны. Была уже ночь, и поезд только-только нагрузился, готовый к отправке. Вдруг внизу что-то юрко промчалось, а вдогонку уж бежало человек 10 казаков. Через две-три минуты они возвратились. Оказалось, соскочила корова и пустилась наутек. Теперь один уцепился ей за хвост и сзади поддавал жару, другой держал за ухо и бежал сбоку. Добежав до вагона, они, словно котенка, ухватили ее – кто за ногу, кто за голову – и живо забросили в вагон. Все притихло. Вагоны захлопнулись. Через минуту-две поезд должен был тронуться. Молодой рябоватый казак вскочил с чайником, который он держал все время над костром.
Достали хлеба, разломали на куски, побросали куски на тюки сена.
– Два тюка на два дня… Разве это мыслимо? Да не укради я еще два тюка – лошади-то с голоду бы подохли.
– А украл?
– Знамо, украл. Сзади Матрены стоят.
Все мы посмотрели в сторону Матрены, но ничего не было видно за огромной черной грудью, за мохнатыми ногами. Рябой не утерпел, нагнулся и пополз между лошадиными ногами.
Он там долго пыхтел, по-видимому, ощупывал и все еще не верил. Вылез молча, и странно, что никто его не спросил о результатах, словно все уже позабыли о том, чем были так заняты минуту назад.