Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Жюно Лора "Герцогиня Абрантес"
Я хочу говорить о том времени, когда характер наш был удивительно прекрасен, а рассудок, явно поврежденный, заставлял действовать на забаву людям умным. И почему бы не говорить о народных празднествах, данных по благородному побуждению, но сделавшихся смешными из-за нелепого исполнения? Это дурачество было довольно продолжительно и потому должно занять место в моих Записках. Я тем более утверждаюсь в своем мнении, что все актеры этих смешных сцен находились в числе наших законодателей.
Страсть к республиканству не ограничивалась только тем, чтобы установить республику. Когда приверженцы нового порядка увидели, что это неосуществимая утопия, они стали упорствовать в сохранении по крайней мере патриотических богинь и гражданских празднеств. Обедали на открытом воздухе, что было глупо, когда дул ветер, и на улице, что всегда оказывалось неопрятно. Общиной обедали в Спарте; как же не обедать общиной в Париже? Хорошо, что не ели чечевичный суп! Далее молодежь бегала по улицам настоящими санкюлотами — в небольших туниках и плащах, или лучше сказать, просторных тогах, — потому что взяли понемногу от всех республик, а и Ликург учил жечь за́мки.
Общество моей матери и одной знакомой ей дамы, или, лучше сказать, ее мужа, потому что в этом доме решал все муж, состояло из множества лиц совершенно противоположных мнений. Художники, литераторы говорили и мечтали только о республике. Некоторые из молодых людей являлись одетые по-гречески, как я уже сказала, и с важностью расхаживали, завернувшись в белые тоги с красной оторочкой, останавливались под луврскими переходами и спорили прямо там же о государственных делах. Они не смеялись, держали рукой подбородок, кланялись, потряхивая головой; словом, старались казаться старыми римлянами, и не думайте, что это были какие-нибудь двое или трое глупцов: их было по крайней мере триста.
Но республиканская партия не была единственной в эпоху между 1-м и 2 прериаля и даже до 13 вандемьера; множество молодых людей хороших фамилий переоделись в свой особенный костюм. Его составляли серый сюртук с черным воротником, черный или зеленый галстук, прическа с собачьими ушками, пудра и толстая трость в руке. Этот наряд в особенности принадлежал членам клуба Клиши [роялистам]. В Манеже [у якобинцев] человека с заплетенными косичками избили бы, и тому бывали примеры. Напротив, мнимый грек оставался там в безопасности, над ним только смеялись потихоньку.
Я уже сказала, что любопытно было рассматривать собрание многолюдное. Гостиная моей матери представляла этот род наборной работы. Впрочем, тут господствовало Сен-Жерменское предместье, не только по числу, но и потому, что мнения моей матери принадлежали этой партии. Из числа их могла бы я назвать многих, которые, может быть, не совсем были бы довольны этим теперь.
Через некоторое время после тяжелой болезни моей матери в свете говорили много о новой революции. У матери моей осталось трепетание нервов, и оно требовало величайшей осторожности как в нравственном, так и в физическом отношениях. Дверь, вдруг захлопнутая сильно, производила в ней трепетание на целый час. Надобно было также предохранять ее от всех душевных движений. Она, прежде столь смелая и сильная, сделалась робка, боязлива. Я содрогнулась в свою очередь, услышав новость о революции. «Как? — говорила я. — У нас никогда не будет спокойствия? Всегда, всегда смятения?» Ах, кто сказал бы мне, что через тридцать два года я буду повторять каждый день, без всякой надежды на лучшее будущее: «Как? Всегда, всегда смятения?»
Эта революция случилась 18 фрюктидора и стала событием, о котором говорили так много, будут еще говорить и, верно, скажут много вздорного. Я пишу не историю Революции и потому не остановлюсь на 18 фрюктидора: скажу о нем только то, что относится к друзьям моим. Многие попали в пагубный список обвиненных; он был не что иное, как рама, в которую всякий вставлял имя того, кого хотел обвинить и преследовать. Жребий играл людьми так странно, что двое известных мне несчастных погубили один другого. Оба держались мнения роялистского и конституционного, но не любили друг друга. 17-го обвинял один, и 18-го был сам обвинен; 20-го обвинили обоих. Они погибли друг от друга.
Отдельного упоминания достойна в нашем характере эта легкомысленность, которая господствует над нами и ведет нас. Но есть во Франции класс людей, в котором эта легкомысленность восходит до такой степени, что выходит за свои рамки: она делается нестерпимым, беззаботным довольством, верою во все успехи и презрением ко всякому предупреждению, близким к сумасшествию. И знаете ли, где преобладает такой образ мыслей, не слушающий призывов к благоразумию? В том же Сен-Жерменском предместье! Там найдете вы рядом с самой блестящей храбростью, с рыцарским прямодушием и с сотней других похвальных качеств совершенное отсутствие рассудительности, благоразумия, смысла. Там играют главную роль самые нелепые планы, там никогда не слышат глухого грома, возвещающего бурю; пляшут на вулкане и смеются. Предупреждайте их, они еще посмеются над вами.
В те дни мать моя известила об опасности одного друга моего отца: он возвратился из эмиграции и попал к этим несчастным членам клуба Клиши.
— Послушайте, — сказала ему моя мать, — знаю, что приготовляется революция, и, может быть, кровавая.
И она представила доказательства слов своих. Он исполнил пируэт и отвечал ей тут же с улыбкой:
— Помилуйте! Ваши новости принадлежат к 1700 году. Мы целым веком отделены от того, что вы мне говорите. Никогда Директория не осмелится напасть на такую партию, как наша. Вспомните, что за нас вся Франция. Ежели бы мы не хотели пощадить несколько человек, может быть, семь-восемь, так все кончилось бы уже месяц назад.
Спокойный вид его был истинно бесподобен. Впрочем, почти все приверженцы Клиши были таковы. Глаза их закрывала повязка. Они гордились невероятно своим положением, своим достоинством, как общество действующее, рассуждающее, сильное и Бог знает какое; а между тем 14-го числа еще не знали, что грозит им через четыре дня.
Наконец настал этот ужасный день. Называю его ужасным, потому что во Франции существовала республика, в том виде, как представляли ее нам сны сердца нашего; очень может статься, что она была невозможна, но мы видели ее до учреждения Директории. После каждый день отлетали от республики лоскуты под ударами Директории и анархистов; однако же она еще продолжала существовать. Восемнадцатое же фрюктидора совершенно уничтожило, поразило ее ударом, поистине смертельным. Основание республики было скреплено чистой, знаменитой кровью мучеников Жиронды; республика утвердилась и вдруг исчезла, рассеялась как сон. Только кровь жертв осталась обвинительным воспоминанием о ней.
В этом случае Директория поступила искусно. Сначала она действовала хитро, а потом — с дерзостью, достойною лучшего дела. Правда, что Итальянская армия уже тогда имела власть, перед которой после склонились мы, и генерал Ожеро только исполнял данные ему подробные приказания. В этом человеке была дерзость, увлекающая за собой тысячи солдат; но для управления политическим движением, для реализации малейшего замысла он не имел никакой способности; он не только был солдат, но и отличался солдатским обращением, все выдавало в нем человека невоспитанного. Зато тщеславие его не имело границ. Мы иногда встречались с ним в одном доме, куда мать моя любила ездить: у господина Сен-Сардо. Признаюсь, его приемы не только вызывали у меня досаду, естественную для молодой девушки, привыкшей видеть только благовоспитанных людей, но и оскорбляли меня как обожательницу удивительных подвигов генерала Бонапарта в Итальянском походе. Мне было тошно думать, что этот дурачина осмелился в гордости своей оспаривать шаги Бонапарта на славном его поприще. Мать моя, не всегда согласная со мной во мнении о Бонапарте, в этом случае отдавала совершенную справедливость моему суждению.
Последствия этого ужасного дня оказались таковы, каких надобно было ожидать. Директория показала себя в торжестве такой же, как в борьбе, — трусливой и бесчеловечной. Она хорошо понимала, что роялизма желали больше из ненависти к ней, и мстила за это самым низким образом.