Шолохов. Незаконный - Прилепин Захар
«…и, выждав момент, когда самолёт только что выровнялся на выходе из пике, нажал спусковой крючок.
Самолёт слегка клюнул носом, но сейчас же выправился и пошёл на юг, покачиваясь, как подбитая птица, медленно и неуверенно набирая высоту. Около левой плоскости его показался зловещий дымок.
– Ага, долетался, так твою и разэтак! – тихо сказал Лопахин, подымаясь в окопе во весь рост. – Долетался! – ещё тише и значимей повторил он, жадно следя за каждым движением подбитого самолёта.
Не дотянув до горы, самолёт закачался, почти отвесно рухнул вниз. Он ударился о землю с таким треском, словно где-то рядом о стол разбили печёное яйцо…»
Здесь мы снова сталкиваемся с природной метафорикой Шолохова, явленной уже в «Донских рассказах» и в «Тихом Доне»: когда в качестве сравнения используются, как правило, приметы крестьянского, казачьего обихода, что придаёт тексту необоримую убедительность.
Шолохов слышал, как падают подбитые самолёты, и нашёл для этого не только самый точный, но и предельно понятный, слышимый, осязаемый для читателя образ: треск печёного яйца.
Любое, мимолётное замечание раз за разом выдаёт: Шолохов всё это не просто наблюдал, а пропустил через свои руки, жил с этим.
Вот Звягинцев начиняет «патронную сумку тяжёлыми маслянисто-тёплыми на ощупь патронами».
Вот ползёт от танка немецкий танкист – «извиваясь по-змеиному, почти не шевеля руками».
Вот идёт невидимый, в нескольких километрах, воздушный бой и слышатся лишь «неровные, стреляющие звуки выхлопов да вибрирующее тугое потрескивание, как будто вдали рвали на части полотно».
И, наконец, описание состояния Звягинцева после боя: «Медленным движением он снял с головы каску, устало провёл по грязному лицу рукавом гимнастёрки, отирая обильно струившийся пот, затем, с удовольствием прислушиваясь к негромким звукам собственного голоса, сказал:
– Ну, вот и притихло…»
Тот, кто после боя слышал свой голос, поймёт.
Так, легчайшими, но уверенными штрихами достигался тот самый земной свет правды.
Вдохновлённый удачей фильма, Шолохов вернулся к рукописям, перечитал последние из написанных им кусков: а ведь мог же, мог!..
Если только чуть-чуть подправить, да дорисовать, да ещё с полстолько написать.
Настроение было бодрое, боевое.
Накануне 70-летнего юбилея он задумал речь.
В московской своей квартире на Звенигородской двое суток почти не выходил из кабинета: писал.
Так увлёкся, что, как в молодости, спать ложился под утро. Ох, держитесь, браты-писатели. Ох, берегитесь, вожди.
19 мая 1975 года Шолохов встречал дорогого гостя: приехал Або Плоткин. Почти как если бы Харлампий Ермаков явился.
Часа два проговорили, и тут Мария Петровна заметила, что любимый муж «поплыл»: явно нарушились координация движений и речь, даже лицо словно бы болезненно изменило форму.
Уложили в постель, вызвали «скорую».
Выявили микроинсульт сосудов головного мозга.
Срочно повезли в Центральную кремлёвскую больницу.
22 мая Шолохов не смог пойти в Кремль за очередным, пятым по счёту, орденом Ленина: к нему сами явились, – о, невероятный писательский статус! – председатель Совета министров СССР, единственный настоящий шолоховский товарищ на самых верхах Алексей Косыгин и секретарь ЦК Михаил Суслов.
В палату их не пустили.
На свой юбилейный вечер в Большом театре 23 мая он тоже не попал.
В кулуарах шептались: «Совсем плох».
Смотрел трансляцию юбилея по телевизору в палате. Рядом сидела Мария Петровна и делала вид, что тоже глядит в телевизор. А сама ловила малейшие движения мужа, следила за мимикой его лица.
В больнице пробыли до 18 июня.
Оттуда Шолохова перевели в санаторий «Барвиха».
Вскоре начал проситься домой.
Врачи, как могли, уговаривали его ещё полежать. До выздоровления было далеко: старик ослабел, плохо ходил, стало понятно, что на свой второй этаж в станичном доме он подняться не сможет.
Мария Петровна заранее начала хлопотать о том, чтоб к их возвращению хотя бы дополнительные перила сделали.
6 июля Шолохов снова настоял, чтоб его немедленно отпустили на Дон.
Кое-как, с ежедневными скандалами, удерживали Шолохова до 18-го.
В тот день утра, по дороге в московскую квартиру, он заехал в Кремль, получил у Подгорного орден. На сей раз Подгорный старался лишнего не говорить – вдруг Шолохов опять ответит, придётся на его ещё тёплое место в «Барвиху» перебираться и снова нервы лечить.
Вечером 19-го поехали до Вёшенской. С ними в путь отправились лечащий врач и секретарь Вёшенского райкома.
Еле добрались. Дома уже дежурили ростовские врачи. Две недели врачи жили при Шолохове. На второй этаж даже с перилами он подниматься не смог. Решили установить лифт и ещё кондиционер: на южной жаре Шолохов, так и не переставший курить, задыхался.
К 25 сентября установили.
Отложенное 70-летие в станице Вёшенской отпраздновали только 22 октября. Приехал в гости маршал авиации, дважды Герой Советского Союза Александр Николаевич Ефимов. И Сергей Михалков прибыл. И поэт-фронтовик Егор Исаев, к которому Шолохов благоволил. И один из главных его литературных наследников – Юрий Бондарев. И донские товарищи – Анатолий Калинин и Виталий Закруткин.
Шолохов в тот день произнёс, хоть и ослабевшим голосом, речь.
– Я сейчас на положении старослужащего, ушедшего в отставку и спустя годы приехавшего в свою воинскую часть. Вроде новые бойцы, новые командиры, новая техника… Но старое знамя. Старое и нерушимое ленинское знамя.
Юбилей обошёлся дорого: снова вызывали «скорую» – врачи констатировали нестабильное артериальное давление.
С той самой поры речь о работе над романом уже не шла.
Кончилось шолоховское здоровье, дотянувшее его до семидесяти лет.
Он проболел половину 1976-го, почти никого, кроме врачей, не принимая. Один раз, в мае, добрался до Москвы и вскоре вернулся: не по силам оказалась столица.
Уже не было весёлых застолий и празднеств.
Если садились с мимолётным гостем за стол – у Шолохова на дне рюмки лежали таблетки.
– Я, – говорил, – сухим пайком получаю.
Хотя нет-нет, а по маленькой рюмочке выпивал за обедом. И если, по его мнению, налито было недостаточно, требовал у Марии Петровны: «На спичку долей!»
Шутить так и не перестал: ноги уже отказывали, а та функция сознания, что породила Прохора Зыкова, Щукаря и Лопахина – никогда.
За весь год написал два письма – одно секретарю Союза писателей Георгию Маркову с просьбой выделать квартиру вдове Васи Кудашёва, а другим поздравил Анатолия Калинина с юбилеем.
Интонации, появившиеся в том поздравлении, никогда прежде Шолохову не были свойственны: «Ты знаешь, у меня мало друзей, а дорогих моему сердцу – вовсе наперечёт. Ты – в числе последних, и мне всерьёз грустновато, что ты уже старик, а хотелось бы видеть тебя просто зрелым мужем».
Из старых закадычных вёшенских друзей остался у Шолохова только Тихон Логачёв. Из ближайшего литературного круга – Юрий Лукин.
Пётр Кузьмич Луговой умер в 1965-м. Того поколения, с кем входили в литературу, и след почти простыл. Леонид Леонов ещё был жив, и Шолохов искренне поздравлял его с юбилеями – как главного собрата по советской словесности, – но дружбы с ним не водил даже в прежние времена.
Виделись в последние десятилетия если только мельком в Кремлёвской больнице.
– Привет, Максимыч.
– Привет, Алексаныч.
– Пишется?
– Плохо пишется.
– И мне совсем не пишется.
И расставались – не зная, свидятся ли вновь.
Только в декабре этого года Шолоховы смогли всерьёз принять гостя – давнего товарища, финского писателя, большого друга Советского Союза Мартти Ларни. Он не в первый раз уже наезжал.
Ларни был на четыре года моложе Шолохова, но ещё ходил на охоту: хозяин в эту зиму разве что до ворот мог его проводить. Но и Ларни, впрочем, возвращался едва живой, жалуясь, что глаза не ловят мушку.