Александр Гольденвейзер - Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
— Здесь я слышу и как бы предчувствие трагической развязки, и волнение, и даже эту поэзию дуэли…
Потом Л. Н. перевел как‑то разговор на значение и роль формы в искусстве:
— Я думаю, что каждый большой художник должен создавать и свои формы. Если содержание художественных произведений может быть бесконечно разнообразно, то также — и их форма. Как‑то в Париже мы с Тургеневым вернулись домой из театра и говорили об этом, и он совершенно согласился со мной. Мы с ним припоминали все лучшее в русской литературе, и оказалось, что в этих произведениях форма совершенно оригинальная. Не говоря уже о Пушкине, возьмем «Мертвые души» Гоголя. Что это? Ни роман, ни повесть. Нечто совершенно оригинальное. Потом — «Записки охотника», — лучшее, что Тургенев написал. Достоевского «Мертвый дом», потом, грешный человек, — «Детство», «Былое и думы» Герцена, «Герой нашего времени»…
1 августа. Л. Н. говорил при мне с Марией Александровной Шмидт о некоем Хохлове, который сошел с ума. Л. H. рассказал мне вкратце его историю и потом сказал:
— Какая загадка сумасшествие! Что, он жив или мертв?
Я сказал:
— Сумасшествие не большая загадка, чем здоровое мышление. Вообще тайна — каким образом духовное «я», живущее во мне, проявляется посредством головного мозга. Но если я допускаю, что первопричина не в моем мозгу, а по ту сторону его, а он только средство проявления этой моей сущности, то тогда для меня не является новой загадкой, почему эта моя сущность при расстройстве мозгового аппарата не может проявляться.
Л. Н. сказал:
— Да, все это такая тайна! Ну, возьмем ребенка. Когда он родился, есть ли в нем жизнь разумная? Когда она начинается в нем? А когда он движется в утробе матери? Для меня жизнь — это непрерывное освобождение духовного «я». Недавно ко мне приезжал NN и спрашивает: верю ли я в будущую жизнь? Но для меня в этом вопросе заключается противоречие. Что значит «будущая жизнь»? Можно верить в жизнь, но для жизни вечной наше понятие «будущая» совершенно неприложимо.
— Но если уже говорить о жизни так, как мы можем ее мыслить, как о жизни после нашей настоящей, то мне кажется, ее можно себе представить только в двух возможных формах: или как слияние с вечным духовным началом, с Богом, или как продолжение в другой форме того же процесса освобождения духовного «я» от так называемой материи.
— Может быть, это и случайно, но замечательно, что Христос сказал фарисеям: «Прежде нежели Авраам был, аз есмь».
Я вошел как‑то в столовую, когда Л. Н. говорил с К. А. Михайловым (учителем рисования) об искусстве. Л. Н. сказал:
— Среди ощущений, испытываемых нашими чувствами — осязанием, слухом, зрением и т. д. существуют такие, которые неприятны, болезненны, например: сильный удар, горький вкус, оглушительный шум и т. д. Так вот, современное искусство часто воздействует на нас не столько своим содержанием, сколько этими болезненными раздражениями ваших органов чувств. Во вкусовых ощущениях — нездоровый вкус нуждается в горчице, а на неиспорченный вкус она производит впечатление отвратительное; так и в искусствах. Надо провести разделяющую черту и найти, где начинается эта художественная горчица, и я думаю, что это задача огромной важности. В живописи, мне кажется, эту границу провести особенно трудно.
Л. Н. сказал князю Яшвилю (тульский вице — губернатор):
— Я всю жизнь учился и не перестаю учиться, и вот что я заметил, учение только тогда плодотворно, когда отвечает каким‑нибудь моим запросам. Иначе оно бесполезно. Я помню, когда я был мировым посредником, я брал законы и старался их изучать и не мог ничего запомнить. Но стоило, чтобы для какого‑нибудь дела мне были нужны известные статьи, я их всегда запоминал и мог потом применять на деле.
Разговор зашел о нашем правительстве. Яшвиль стал приводить примеры того, как дурно в Европе.
На это Л. Н. с некоторым даже раздражением сказал ему:
— Какое право имеем мы осуждать что‑либо на Западе, когда нам еще так до них далеко?! У нас так мерзко, что мы никого осуждать не имеем права. Мы лишены возможности удовлетворять даже самым элементарным потребностям всякого человека: читать, писать и думать то и так, как ему хочется.
По поводу того, что Л. Н. пишет сейчас «Хаджи — Мурата», он сказал:
— Я помню, давно уже, мне кто‑то подарил очень удобный дорожный подсвечник. Когда я показал этот подсвечник яснополянскому столяру, он посмотрел, посмотрел, потом вздохнул и сказал: «Это все младость»! Вот и эта моя теперь работа: это все младость!
17 августа. Нынче еду на два дня в Ясную. Вот выдержка из полученного мною сегодня от Марии Львовны письма от
14 августа: «У нас все хорошо. Л. Н. сравнительно здоров, только все желудок не совсем хорош. Играем в винт. Теперь не с кем. Было много гостей: Стасов, Гинцбург, Стаховичи и многие другие — и было очень шумно. Сейчас затишье. Работается «Хаджи — Мурат»…
20 августа. Нынче приехал из Ясной, где провел два дня. Л. Н. очень бодр и усиленно пишет «Хаджи — Мурата».
30 августа, Ясная Поляна. Я здесь уже три дня. Л. Н. говорил с Ильей Львовичем и с кем‑то еще о земледелии и о новом ручном орудии «планет».
Л. Н. сказал:
— Поразительно, как мало технических изобретений и усовершенствований сделано в области сельского хозяйства сравнительно с успехами промышленности.
Потом Л. Н. сказал еще:
— Рёскин говорит о том, насколько дороже всяких усовершенствований и технического прогресса — человеческие жизни, которые губятся для их достижения.
О Рёскине Л. Н. сказал еще:
— С Рёскином спорить трудно: у него одного больше ума, чем у всего английского парламента.
Л. Н. с большой любовью говорит о Пушкине. Он раскрыл книгу с его портретом, смотрел довольно долго на его лицо и с каким‑то особенным чувством сказал:
— Экое прекрасное лицо!
Говорили о болезни Чичерина, о том, что он, кажется, впадает в детство. Л. Н. сказал:
— Я благодарю Бога, что еще не совсем одурел.
Я понес раз пальто Л.H., ушедшему гулять, и встретил его на шоссе. Мы пошли вместе домой и шли вдоль поля. Л. Н. увидал плохие зеленя и сказал:
— Мой хозяйский глаз возмущается: Бог знает, как засеяно!
Когда мы подошли к границе яснополянского сада, то услыхали громкие детские голоса, а вскоре и увидали большую пеструю толпу деревенских ребят, о чем‑то совещавшихся. Они заметили Л. Н. и стали то подсылать друг друга к нему, то, наоборот, — робеть и прятаться. Л. Н. очень заинтересовался ими и подозвал их. Они стали подходить, сначала робко, один по одному, но постепенно подошли все. Особенно я помню одного в серых ситцевых полосатых штанах, в рваном картузе и рубахе и в огромных тяжелых, должно быть отцовских, сапогах.