Шандор Тот - Второе рождение Жолта Керекеша
— А как же! Я так старшему сержанту и сказал, когда прибыли мы в тот дом. Знаете, тот франтоватый дом на склоне горы… Я супруге своей говорю: «Не дом, а загон для овец, черт бы его побрал… делают из стекла загон овечий для хулиганов».
Керекеш швырнул портфель. Магда поняла, что он сейчас вспылит, и сделала успокаивающий жест.
— Так что же вы сказали старшему сержанту, господин Липтак? — кротко спросила она.
— «Мы на месте, господин старший сержант», — вот что я ему сказал.
— Вы это ему сказали, — проговорил задумчиво Керекеш, и с лица его словно смыли выражение страха. — Выпейте, прошу вас, еще стаканчик!
Почтальон расплылся в благодарной улыбке. С молниеносной быстротой он опрокинул коньяк и теперь уже без смущения стал рассказывать дальше, вволю расплескивая «философские речения», густо отдающие духом пивной.
— Так вот и было, господин главный врач. Я не очень-то привычный, чтоб ошибаться, я и погоду предскажу вернее, чем весь метеорологический прогноз. Всех я в округе знаю. Как же мне было жулика не узнать? Ну, само собой, дело это нелегкое, и надобен ко всему свой, особый подход. Вон и сам господь бог мир наш творил целых шесть дней. Нашли, значит, главного педагога, только он был не директором, директор толстый, а этот длинный и тощий, как старый сухарь… Собаку в институт, мол, приводить запрещается. Ну, посмеялся же я до упаду: дескать, тут тебе институт и все тебе тут запрещается. Старший, значит, сержант в момент ему объяснил, где, стало быть, раки зимуют. Мигом жуликов привели, рядком выстроили, и собака перед ними прошлась раз, два и три. Ну, думаю, пришло время взяться за дело мне. А старший сержант мне бормочет: молчи. И тут собака — вы не поверите, господин главный врач, — останавливается перед белобрысым одним хулиганом и давай тыкать носом в его штаны… Только что человеческим языком не сказала: вот он, жулик этот, злодей!
— Он и был поджигатель?
— Какой поджигатель, господин главный врач! Белобрысый стоял на стреме, велосипед поджидал. Потому как велосипед они хотели украсть. Жульё. У белобрысого, значит, был платок. Носовой. Собака его запах учуяла, то есть носового платка, понятно?
— Собака все-таки не ошиблась, — пробормотал Керекеш.
— Ни в жисть собака не ошибется, — авторитетно подтвердил почтальон.
— Но кто же был истинный преступник, вы не скажете, господин Липтак?
— Белобрысый, знаете, так перетрусил, что, не сходя с места, назвал сообщника. Он уже за решеткой.
— А… кто же он? — спросила Магда.
— А это, извиняюсь, служебная тайна. Ясно?
— Но вам-то она известна, господин Липтак?
— Я, извиняюсь, всех знаю в округе наперечет.
— Желание украсть велосипед понять как-то можно, но поджог… Зачем понадобилось ему поджигать?
— А затем, что он негодяй, — решительно сказал почтальон.
— Об этом я не подумал, но, должно быть, вы правы, господин Липтак. Ну что ж… весьма благодарны за информацию.
— С нашим большим удовольствием, господин главный врач, — сказал почтальон, внезапно скисая.
С большим трудом он поднялся, нерешительно посмотрел по сторонам — уходить, по всей видимости, ему не хотелось. Пошатнувшись в дверях, он покрутил пальцем перед лицом Керекеша и на ухо ему зашептал:
— Скажу вам одно, господин главный врач. Дом наш мало-помалу станет притоном хулиганья. А будь у нас, к примеру, собака… Такой дом, представляете? Шестеро жильцов, ворота настежь и ни одной собаки. Хотя бы одна махонькая совсем собачонка, уже можно бы, извиняюсь, спокойно жить. Собака же гавкает, господин главный врач. Ну скажите, прав я или неправ?
— Вы всегда правы, господин Липтак. Ну… всего хорошего.
Что-то бормоча, почтальон нетвердой походкой вышел.
Керекеш щелкнул французским замком и с чувством облегчения быстро вернулся в комнату. Магда на него не смотрела. Она знала, что он собой недоволен и жаждет как можно скорее покончить со всеми недоразумениями.
— Я смалодушничал, — начал он свою исповедь.
— Да нет же, — сказала Магда. — Носовой платок мог ввести в заблуждение кого угодно.
— Но я ведь даже не рассуждал, я сразу же заподозрил мальчика.
Глаза Керекеша от волнения закосили.
— Тамаш, мне надо в лабораторию. А ты, очевидно, собираешься еще долго копаться в своей душе. Нужно ли это? Собирайся! Пойдем!
— Погоди! Я все больше прихожу к убеждению, что совершенно не разбираюсь в том, как воспитывать мальчика.
Магда молчала.
— Впрочем, Жолта совсем не трудно и заподозрить, — ворчливо добавил Керекеш.
— Твое замечание сейчас неуместно.
— Ты права. Постепенно я начну мыслить так же, как этот Липтак. Почему некто совершает дурные поступки? Потому что он негодяй.
— Мне показалось, что старик страшно действовал тебе на нервы.
— В конечном счете я ему благодарен. Он создал моему сыну славу. Не правда ли?
— Славу? Ты сам выдумал эту славу из ничего.
— Пусть так. Но мы с тобой сейчас счастливы оба! Ты утрируешь.
— И не думаю. Мы сейчас вне себя от счастья, что поджег совершил не Жолт. Примерный, прекрасно воспитанный мальчик, который даже дом не стал поджигать, хотя для этого было все: порох, свеча и мужество… Чего нам желать еще?
Магда снисходительно улыбнулась.
*Совершенно бесспорно, что «примерный, прекрасно воспитанный мальчик» с помощью своих непрерывных «экспериментов» держал семью в состоянии непреходящей тревоги. Порой с бесстрастным вниманием, как видавший виды прозектор, он не только анатомировал какого-нибудь ужа, но и с неубывающим любопытством словно бы анатомировал поведение людей, реакцию учителей и родителей, их мимику, жестикуляцию, почти не придавая значения тем страданиям и эмоциям, которые он своими поступками вызывал. Но Магда заметила, что в черных глазах мальчишки вдруг пробегала синеватая тень, и она ее объясняла как признак мелькавшей в душе его жалости, а может быть, и любви. Такое объяснение она давала охотно, потому что ей нравились его жгучая пытливость, его самолюбие и неустрашимость. А Жолт, должно быть, все это чувствовал и почти учтиво, даже с долей нежности отвечал на терпеливое отношение к нему мачехи.
Зато Керекеш сгорал со стыда за невоспитанность своего сына. Слишком часто отца вызывали в школу, где он покорно выслушивал благожелательные наставления классного руководителя и давал безответственные обещания. А что ему оставалось еще? Он ведь слышал всегда одно и то же: мальчик плохо учится, дерется, дерзит, мальчик забывчив, жесток, нетерпим, мальчик… и т. д. и т. п. Некоторые определения Керекеш бы, возможно, оспорил, но зачем? К перечню «добродетелей» сына кое-что он мог добавить и сам. Магические слова система и выдержка, которые неустанно твердили учителя, к Жолту были неприменимы и лопались как мыльные пузыри. Есть дети, которым наказания нипочем, они на них просто не реагируют, и Жолт относился к их числу. К нему приложим был один лишь метод воздействия: домашний арест. Жолт его принимал без спора, с невысказанной обидой, с презрительным равнодушием — как тюремное заключение. Он никогда не выполнял предписанной работы и развлекался вещами, как казалось доктору Керекешу, совершенно не соответствующими его возрасту. Вооружившись самодельной миниатюрной рогаткой, он устраивал, например, охоту на мух; поднимал гантели, заводил магнитофон, в лучшем случае читал что-либо приключенческое. Керекеш тем не менее довольно точно представлял себе ход мыслей сына: запрет выходить из дому — не что иное, как отцовская месть, и надо вытерпеть ее, переждать, как пережидают затяжные дожди. Керекеш слишком остро ощущал собственное бессилие, он знал и выражение брезгливости на своем лице, и свой косящий от волнения взгляд, когда выносил убийственно скучный приговор:
«После обеда ты останешься дома!»
«До которого часа?» — спрашивал сын.
«До шести».
«До пяти!»
«Не спорь!»
В результате в пять часов пополудни репетитор по математике тщетно дожидался Жолта. А через несколько дней, когда все выяснялось, Жолт чувствовал себя праведником, так как имел все основания сказать: «Я хотел идти на урок, но мне не позволили выйти из дома». Керекеш пускался в длинные рассуждения, бушевал, называл сына отъявленным лицемером; потом, глубоко сожалея о собственной грубости, начинал размышлять: хитрил мальчик или обиделся и, как всякий обиженный, был скуп на слова? Отцу очень хотелось верить в последнее, и потому, видя открытое лицо Жолта, он успокаивался. А Жолт кутерьму, поднимавшуюся из-за часа занятий с репетитором, считал бессмысленной и просто ничтожной. Не состоялся урок. Ну и что? Кто от этого пострадал? Но разговор с отцом скуки у него, как ни странно, не вызывал: Керекеш волновался, размахивал белыми, с длинными пальцами руками, присаживался на краешек стула и сидел так, словно готовился выполнить упражнение по гимнастике; Жолт с интересом следил за стулом, который вот-вот опрокинется. Странно косящий взгляд отца тоже занимал его немало. Ему было интересно знать, меняют ли предметы свои места в папиных косящих глазах.