Василий Лебедев - Утро Московии
– Ешь, окстясь! – Дед развернул холстину с огурцами и пирогами, потом покосился наверх, через плечо. – Ведать не ведаю, что за пушка, токмо литье знатное!
– То Ехидна есть! – раздался хриплый, будто непрокашлянный голос, и тотчас поползло в их сторону грязное трясущееся существо.
Человек подполз и сел по-татарски, подогнув ноги. Глаза его, бесцветные, слезящиеся, светили лихорадочным, простудным блеском. Руки, как от холода, мелко бились во рвани однорядки на коленях.
– Так пушку зовут? – спросил степенно Ждан Иваныч.
– Так, так! – осклабился беззубым ртом нищий. – А еще ести пушки, у тех свои имена: Ахиллес, Собака, Хвастуша, Соловей и… всяких имен! А меня Иваном звали!
– Как – звали? – Ждан Иваныч перестал жевать.
Мужик не ответил.
– А как эту церкву зовут? – спросил Алешка, точно угадав, что мужик этот знает многое.
– Храм Покрова. То место Василия Блаженного. Василий-то, мученик-то, дает царю отдарок – кусок мяса свежего, а тот возьми да сомутись. «Чего, – глаголет, – даешь мне мясо в пост?» А мученик-то ему: «Кто ест человечину по вся дни, тому не робко есть говядину в пост!» Ххха-ха-ха-ххх!..
Он еще мельче затрясся, зажмурил глаза, выдавив две светлые слезы, скатившиеся на спутанный войлок грязной бороды.
– А как ту башню зовут? – снова спросил Алешка.
– За мостом через ров? То святая кремлевская башня – Флора и Лавра! А за ней, от ворот, идет Спасская улица, там стояла раньше церква Спаса, а теперь токмо икона висит. Во-он висит над воротами!
– А чей там куполок золотит?
– Тот, что велик?
– Мал. Над самой стеной, над зубцами который.
– То церква в Вознесенском монастыре. Монастырь тот строила матушка Евдокия, жена Димитрия Донского. Как умер князь, так она и построила в его память да и сама постриглась и стала Евфросинья.
Ждан Иваныч с уважением смотрел на нищего.
– Изрядну отповедь ты даешь, а ровно бы и человек ты не столь пожитой, как я. Ешь с нами! Христос делиться велел, так не побрезгуй.
Он выбрал самый крупный огурец и протянул нищему. Тот принял подаяние холодно, как камень, и все смотрел с непонятной, прицеливающейся улыбкой на старого кузнеца. Потом неожиданно – Алешка не успел заметить этого движения – выхватил из-под лохмотьев нож, кинул его на колени Ждану Иванычу, а сам рванул на груди однорядку и захрипел:
– Дай вина и зарежь!
– Ангел-хранитель! Да нешто я кровоалчущ есть? Нешто я зверолют есть? – Ждан Иваныч отбросил к нищему его тусклый широкий нож на деревянной рукояти.
Нищий задрожал всем телом – так, как он дрожал, когда смеялся. Теперь он дрожал, плача.
– Нет у меня вина. Возьми, коли алчешь, денгу. – Старый кузнец торопливо полез за пазуху, нащупал там в калите медь и безошибочно вынул денгу.
– Спаси тя… – всхлипнул нищий и ткнулся губами в его руку.
– Стыдись! – старик отдернул руку. – Я те не владыка и не боярин, почто руку к устам дерешь?
Нищий подобрал нож, завалился на спину, перекатился по пыли, прополз немного, потом поднялся на ноги и ушел за раскат неверным, но радостным шагом.
– Пропащий… – вздохнул старый кузнец, обтирая оброненный нищим огурец.
От лавки у раската зашевелились. Раздался голос лавочного сидельца:
– Гнати было надобно. Этот Мачехин ныне – вот как пить дать! – до гуньки кабацкой[180] допьется. А какой печник был! Какие церкви возводил каменны, почитай, не хуже Баженки Огурцова! А ныне дщерь пропил! Слышь ай нет?
Ждан Иваныч не ответил.
Москва начинала понемногу отходить после обложного дневного засыпа. Стали покрикивать в торговых рядах: оттуда выскочила стая собак, но покупатель тянулся лениво. Впрочем, густого покупателя и не ждали в то время: пол-Москвы на загородных землях – на мирских покосах, в вотчинных, в поместных деревнях, готовят риги, амбары. Кончится покос – поспеет жнивье.
Ураганом налетел на лошади стряпчий Коровин. Накричал спросонья, нашумел, велел деду с внуком держаться за стремена и поехал прямо к воротам Флоровской башни. Хорошо, что недалеко, а то не донести бы старому кузнецу свой мешок с инструментом. Прошли через широкий мост надо рвом, что тянулся вдоль Кремлевской стены. На мосту лавчонки чистенькие – иконами да книжками торгуют длинноволосые чернецы, попадаются и мирские.
– «Повесть о Горе-Злочастии»! «Повесть о Горе-Злочастии»! – хрипел чернец.
Другой молча шагнул к Ждану Иванычу, схватил за рукав однорядки и, шагая за лошадью, засочил[181] на ухо:
– Купи «Стих о жизни патриарших певчих»! Купи!
Коровин хлестнул его плетью и снял шапку: лошадь приостановилась перед иконой Спаса над воротами башни. Слева и справа башни, под самой стеной, приютилось по маленькой деревянной церквушке.
– Отворяй! – закричал Коровин стрелецкому сотнику. – Отворяй! По веленью государя веду мастера часовой хитрости! Отворяй скорей! Мнишь, коли сотник, так я на тя управу не найду? Найду! Вот прибегут сейчас два дьяка – Прокофей Федорович да Алмаз Иванович – они те дадут трепку!
Сотник хоть и командовал сотней стрельцов, но угрозы испугался: чего доброго, навлечешь опалу – не быть головой, не командовать тысячей стрельцов… Подосадовал, что случился здесь в такую минуту, и, смягчая ошибку, сам отворил ворота башни.
– Этот кузнец-то? – мягко спросил сотник, празднично светя дорогим шитьем кафтана, позолотой сабельных ножен.
– Этот, – так же мягко ответил Коровин. Ему еще предстояло вернуть в эту службу из уличной своего непутевого сына-картежника.
Вскоре вместе с Соковниным, как и грозился Коровин, прискакал на белой лошади дьяк Пушкарского приказа. Спешились, повели кузнеца в башню. Со стен смотрели на них стрельцы, притворно бодрясь и покрикивая на кого-то, кто им не нравился на мосту через ров и на Пожаре.
Ждан Иваныч поднимался по лестнице вслед за начальными людьми. В самом низу он заметил еле видную дверь, низкую, кованную железом, с большим кольцом вместо ручки. Потом закружились по лестнице с этажа на этаж и остановились, когда вышли на широкую площадку на самом верху башенного четверика. Дальше поднимался невысокий шатер. В оконца-бойницы была видна Москва на все стороны.
– Тут велено сотворить бойные часы! – сказал дьяк Пушкарского приказа. Он, как показалось кузнецу, был человек умный и от ума спокойный. – Чего надобно по делу литейному – беги к Поганому пруду, там литейный двор. Скажешь любому подьячему, кто ты есть, – и наилучшие мастера тебе во вспоможенье будут. Пьяниц брать не велю. Не торопись. Делай, холоп, все по уму, а когда иноземец приедет, не перечь ему много, понеже не тебе – ему вера во дворце. Так ли, Прокофей Федорович?
– Истинно так, Алмаз Иванович! – ответствовал Соковнин.
– Ну, пойдем, пусть кузнец оглядится да опростается[182].
– И то! Ты, Коровин, потом приведешь его ко мне на двор! А ты, кузнец, на конюшне станешь жить у меня. На прокорм тебя ставлю вместе с внуком! Всем ведомо мое нищелюбие, а царь тебя сам наградит!
– Наградит, ежели часы во всю башню выпятит! – заметил Коровин.
Большие дьяки уже спускались вниз. Коровин шагнул сразу на две ступени, но приостановился.
– Сына твоего бояре приговорили на Москву привезти, внемлешь?
– Внемлю… – дрогнул голосом Ждан Иваныч, нащупал рукой голову Алешки и часто задвигал черной ладонью по волосам внука.
Теперь дышалось легче. Голова прояснела. С четверть часа старик послонялся по башне от бойницы к бойнице, размерял ее шагами, потом аршином, что вытащил из мешка. Места для большого механизма вполне достаточно, стены надежны. Если пробить пошире бойницу для главного вала… Мозг заработал энергично, с лихорадочной поспешностью молодого. Ждану Иванычу уже виделся огромный циферблат часов, смотрящих на Пожар, могучий бой перечасья, радостное смятение людей…
«Ах, судьбина моя! – думал он, на минуту отрываясь от мысли о часах. – Жил бы себе в уезде, в своем Комарицком стану, не ехал бы под Троице-Гледенский – не отринул бы гладкое житье свое, а теперь… Теперь держись, Ждан Иванов Виричев! Теперь – или слезы радости, или голова на плаху…»
Он с надеждой глянул на мешок с инструментом и, как всегда в подобных случаях, ощутил в этой разумом освещенной груде железа своего верного союзника. Для него было что-то магическое в молотах, клещах, зубилах, пилах, мелких наковальнях, кои не поленился он забрать с собой. С ними ему стало не страшно: они – часть его самого. Их прочность передается ему, его умение, его мозг переходят, казалось, к этому железу, и вместе они составляют несокрушимую силу. А если к этому приедет на помощь сын, а ему на помощь – внук…
– Олешка! Пойдем скорей к Поганому пруду, что там за литье, надобно глянуть. Колоколов-то вознадобится больше дюжины!
Глава 8
Чем ближе подходил золотой час ссылки в Сибирь, тем веселей и нетерпеливей становился Сидорка Лапоть. Днем он, погромыхивая цепями, сидел на тюремном дворе в ногах у воеводы и то клянчил пива, то канючил с отправкой, опасаясь, что соузники перемрут от палок и тогда надо будет годами ждать попутчиков. В Сибирь он готовился, как к теще на блины. После правёжного часа – сразу после обедни – он заводил с арестантами упоительные беседы о воле. В полумраке копнилось его мощное, круглое тело и голова бойко вертелась на короткой шее.