Василий Лебедев - Утро Московии
– А не способно ли русскому мастеру самому те часы сотворить? – вдруг раздался голос Морозова.
Вопрос был так неожидан для всех, что даже царь заерзал, посмотрев сначала на Мстиславского, потом на патриарха Филарета.
– Не обычай тому есть, да и не повелось так-то! – недовольно ответил Мстиславский, ловя взгляд царя, а когда тот кивнул, еще увереннее закончил: – К лицу ли отказ творити иноземцу, ежели он выписан и жалованьем поверстан? Покуда же тот Галовей не приехал, кузнец Устюга Великого почнет сам те часы делати.
Мстиславский снова наклонился к царю, и тот кивнул.
«Без языка, кабыть, государь-то… – мелькнула грешная мысль у старика. – А болыной-то боярин свиреподыханен есть».
– Ответствуй, холоп, не винопийца ли ты? Во бранях Кулагиных не бывал ли и не…
– Не забываешь ли церковь Божию? – грозно оборвал Мстиславского патриарх Филарет. – Не отринут ли ты злобесием от дома Богородицы?
Ждан Иваныч глянул на патриарха, на толпу больших бояр, на рынд, стоявших тут же, у самой царской персоны, на толпу служивых и жилецких людей, растянувшихся вдоль стены, по краям крыльца Грановитой палаты, и вдруг понял, что нет у него сил. После утомительной дороги, многонедельной сухомятки, после изматывающего ожидания, безызвестности вдруг предстать перед царем в самом Кремле и давать ответ по разумению сразу многим лицам – это было старику не по силам.
– Ответствуй, холоп, скороспешно! – послышался несильный голос, на который старый кузнец сначала не обратил было внимания, и только по тому, как сразу повернулись головы всех к царю, он понял, к т о спрашивает.
– Грешен, государь! – упал Ждан Иваныч головой в землю, зная, что это христианское признание – лучшая защита. Случалось, что закостенелый тать или вор государев всю жизнь только то и делал, что озоровал превелико, а под конец покается – и полное ему прощение. – Грешен! Да и кто, государь, из землеродных ныне беспорочен? У каждого ум погрешителен есть!
Царь посмотрел на патриарха – тот удовлетворенно кивнул.
Мстиславский выждал паузу и велел Соковнину распорядиться насчет старого кузнеца и его внука. Соковнин уже хотел прогнать кузнеца, но вдруг Ждан Иваныч снова ткнулся лбом в землю и воскликнул:
– Государь! Не вели казнить, вели слово молвить!
Царь насупился, с болезненной гримасой легкого отвращения рассматривая рваную однорядку старика, его лапти, торчавшие стоптанными, обмахротившимися пятками, и наклонил голову. Как только легкая соболья шапка, усыпанная дорогими каменьями, кивнула в знак согласия, старик с отчаянием воскликнул:
– Государь! Вели привезти с Устюга Великого сына моего, Шумилу. Сын мой, Шумила, разумом благообычен и сердцем легок, а кузнец отменный, нам с ним да внук во вспоможенье – вот и учиним мы часомерье велико да красно! Смилуйся, государь!
Патриарх и Мстиславский зашептали что-то царю. Наконец Мстиславский спросил:
– А где он, твой сын Шумила? Чего не приехал с тобой?
Сердце старика дрогнуло: этого вопроса он больше всего опасался, однако надо было отвечать, и он со слезами ответил:
– В напогребнице воеводской сидит! Воевода держит его ради часов бойных!
– А не ради ли крамольств его? – спросил патриарх.
– А не гилевал ли он в ту ночь? – как рогатиной, припер Мстиславский.
– Мне не ведомо, за какой грех превратился его благообычный ум во нрав яр, токмо оруженосием он не изящен есть и лиха никакого на Устюге Великом не творил! Помилуй его и нас, государь! Ты – обиженным заступник, алчущим кормилец, беспокойным покров, нагим одеянье, убогим обогащение! Смилуйся, государь, вели ехать сыну моему на Москву ради бойных часов, иже исполним градскую красу велелепием!
– Государь! Вели привезти с Устюга Великого моего, Шумилу.
Старик и сам не ожидал, что так прорвет его на речь красную да пословную.
Царь махнул рукой и поднялся.
Перед глазами Ждана Иваныча замелькали боярские шапки на Красном крыльце, засверкали на солнце слюдяные оконца в серых свинцовых рамах, топоры рынд, зацокали копыта каких-то сказочных, крылатых лошадей.
Глава 7
В Обжорном ряду – еды невпроворот. Горы зеленого и молодого репчатого лука. Громадные бочки кваса и пива. Жареные куски баранины коричневыми булавами поблескивали на солнце. Деревянные ведерки с творогом, сметаной. В громадных решетах свежие сыры, вывалянные в навозе для коркового нароста и духу. Бесконечные лотки с пирогами, и на каждом сверху один надломлен – не спрашивай, а смотри: с морковью, со свеклой, с мясом, репой, картошкой, потрохами… Жареные куры топорщили к небу тонкие обрубки ног, зябко прижав остовы крыльев к желтым бокам. Зеленые горы молодой капусты перемежались курганной осыпью огурцов. Около зелени еще недавно толпился люд, да оно и понятно: лето, можно прожить подешевле – на подножном корме. Вот уж запахло кое-где первыми грибами – пошел подмосковный колосовик…
Алешку потянуло на мучительный пряничный дух. Он шел на аппетитный запах смешанных восточных пряностей – кардамона, корицы, гвоздики… Еще издали заметил два огромных пряника, стоявших «домиком», каждый из пряников был больше Алешки и мог бы закрыть три, а то и четыре окошка в их избенке на Устюге Великом. Он приблизился и замер в двух шагах от этого базарного чуда.
Час был послеобеденный. Москва спала тяжелым, одуряющим сном. Спали работные люди, спали купцы и мелкие торговцы, спали священники и кабацкие целовальники, давно храпели стрельцы, накрепко затворив въездные ворота Земляного города, Белого города, Китай-города и самого Кремля. Спали бояре. Спали посадские. Спали колодники в тюрьме у стены Белого города, на Варварке, совершив свой ежедневный выход за милостыней – единственной их кормежкой. Не спали только собаки да тати, притаившиеся на папертях церквей, среди спящих нищих. Спал за Кремлевской стеной в деревянной, брусяной избе (так здоровей, чем в каменном дворце!) сам царь.
Пряники заворожили Алешку. На одном из них был оттиснут громадный петух, необычайно высоко задравший свой пышный хвост. Сбоку от петуха стояла низенькая избенка о двух окошках и баба с коромыслом и двумя ушатами на нем. Эти картины были для Алешки не новы: на Устюге Великом еще не таких птиц вырубали на пряниках, может, только поменьше. А вот второй… Второй пряник был как икона. Георгий Победоносец на коне скакал без остановки. Он только на миг глянул на скаку в сторону, взмахнул копьем, тонким, как соломина, – и пронзил страшного змея-чудища прямо в отверстую пасть, зубастую, красноязыкую. Пряник был обливной, бело-розовый и такой духмяный, что невольно тянул к себе. Алешка сделал еще шаг, не успевая сглатывать слюну, и увидел в пряничном шатре лежавшего торговца, хозяина этих огромных пряников. Разомлевший, красный, спасавшийся от жары в тени пряников человек лежал на длинных, крытых досками лотках, набитых мелкими пряниками.
«Толстотрапезно живет… – подумал Алешка, томясь голодом. – А вот как двинет полупудовый-то пряник по башке – враз вскочит!»
Бродячая собака забежала с другой стороны ряда и зафыркала в лоточную щель, зацарапала, да не вовремя. Чуток сон у торговцев на Пожаре – вскочил засоня, пнул собаку босой, мосластой ногой, потом заглянул за пряник и увидел Алешку.
– А! По пряники, тать, наладил нюх свой!
– Не грешен…
– Стрельцы-ы! Ловите! Стрельцы-ы-ы!
Алешка метнулся по рядам, держа направление на Кремль.
– Держи-и! – неслось позади, но над сонными рядами это был безнадежный, одинокий крик: Москва спала.
Алешка выбежал на сам Пожар, свернул налево, к церкви Покрова, где в холодке сидел дед. Вскоре он увидел высокий раскат с пушкой и белую бороду Ждана Иваныча.
– Куда запропастился? Садись, я купил яди да водицы принес, пора трапезу учинить.
Старик говорил тихо: видимо, у Красного крыльца он потерял немало сил. Тут, у самой красивой церкви, их оставили Соковнин и Коровин, чтобы ждали, когда окончится на Москве послеобеденный сон. Старому кузнецу надо было больше других отдохнуть, но он крепился. Кругом спали. Спал купец, устроивший лавку под раскатом, на котором стояла огромная пушка – такая, каких ни Алешка, ни Ждан Иваныч еще не видели нигде. Тут же спали вповалку женщины, торговавшие, как успел заметить Алешка, кольцами, держа их во рту. На паперти спали нищие в ожидании вечерней службы.
– Деда, а что это за пушка?
– Ешь, окстясь! – Дед развернул холстину с огурцами и пирогами, потом покосился наверх, через плечо. – Ведать не ведаю, что за пушка, токмо литье знатное!
– То Ехидна есть! – раздался хриплый, будто непрокашлянный голос, и тотчас поползло в их сторону грязное трясущееся существо.
Человек подполз и сел по-татарски, подогнув ноги. Глаза его, бесцветные, слезящиеся, светили лихорадочным, простудным блеском. Руки, как от холода, мелко бились во рвани однорядки на коленях.