Джузеппе Дженна - Во имя Ишмаэля
— А ты что думаешь?
Лаура потушила сигарету, глотнула вина.
— Я думаю, что это добросовестность. Думаю, это такая странная форма добросовестности. Глядя на тебя, не скажешь, что ты добросовестный. Но ты такой. У тебя больше добросовестности, чем ты себе можешь представить.
Лопес тоже попробовал вино.
— Уже давным-давно даже я не знаю, что я могу себе представить.
Она улыбнулась.
— Впечатление, которое ты на меня производишь, таково: что ты позволяешь увлечь себя этой добросовестности. Желанию дойти до сути, в общем. Что, однако, это имеет отношение скорее к тебе, нежели к твоей работе.
— Да… Именно до сути я и пытаюсь дойти.
Она снова улыбнулась.
— Так и воспринимай это, Лопес. Тебя колышет что-либо касательно Ишмаэля?
Он промолчал. Действительно: на хрена ему сдался Ишмаэль?
— Это то, о чем я говорила тебе в больнице, Лопес. Что ты нездоров.
— Нездоров?
— Нездоров. Есть что-то черное, темное вокруг этой истории. И, полагаю, вокруг прочих историй. Историй, в которые ты впутываешься со своей работой.
Много лет у него вызывало отвращение черное. Темное. Много лет он не мог без этого обойтись. Он шел вперед механически, стараясь не чувствовать. Но шел вперед. Он знал, что Лаура права.
— Занятие работой, какой ты занимаешься, предполагает что-то вроде призвания, нет? Справедливость, покой людей… Возможно, так оно и есть вначале. А потом все тускнеет.
Лопес:
— Есть один фильм, не знаю, видела ли ты его, — «Пуля». Со Стивом Мак-Куином. Знаешь такой?
Она:
— Обожаю Стива Мак-Куина. Что за «Пуля»?
— Это тот фильм, где он играет инспектора из Сан-Франциско. Из него недавно сделали рекламу автомобилей, изменив некоторые сцены. Представляешь себе?
— Да. Рекламу — да. Фильм я, должно быть, видела, но не помню.
— Ну, там есть этот Пуля, которого играет Стив Мак-Куин. Он инспектор полиции. Он занимается сложным делом — в нем замешаны политики, его начальники, — и он продолжает вести расследование против них. Он живет один. Время от времени к нему приходит любовница. Мне кажется, ее играет Фей Данауэй. Мне кажется…
— Продолжай, Лопес.
— В какой-то момент намечается поворот в деле. Найдена зарезанная женщина. Пуля остался без машины, потому что в ходе безумной погони разбил ее. Его начальники, всячески препятствующие ему, не дают ему машины взамен. Тогда он едет на место, где зарезали женщину, вместе с Фей Данауэй, на ее машине. Она ждет его на стоянке. Однако ей надоедает ждать, и она входит внутрь. Пуля там с другими полицейскими, он разговаривает по телефону, на полу лежит эта зарезанная женщина. Пуля видит Данауэй, кладет трубку, идет ей навстречу. Она потрясена видом крови, убегает прочь, возвращается в машину. Пуля прибегает к ней, и вместе они уезжают. Это место было в окрестностях Сан-Франциско. На полдороге она останавливает машину. Выходит, не говоря ни слова. Она ничего не говорит и уходит на луг рядом с шоссе. Кажется, что ей плохо. Пуля подходит к ней. С обрыва видно море. Она говорит ему, что он теперь заражен.
— Чем?
— Смертью. Дерьмом, которое он видел. Которое он уже много лет жрет. Пуля ничего не говорит. Она спрашивает его, как он может так жить. Он отвечает, что половина человечества так живет. Она говорит, что, оказывается, не знает своего любовника, она отдает себе отчет в том, что, по сути, не знает, кто такой Пуля. Потом она спрашивает его: что мы будем делать? Что готовит нам будущее? Он отвечает, это историческая реплика, безумная. Будущее происходит сейчас, мы уже прожили его, говорит он.
Лаура погрузилась в молчание.
— Но я тебя знаю.
Лопес:
— Мы знакомы два дня.
— Да, но я тебя знаю.
Она рассказала о себе. Обычное дерьмовое детство. Университет в Падуе. Психология: чтобы уметь читать себя и читать других, чтобы научиться любить. Женские неврозы, классические — зато настоящие. Дерьмовый брак. Неудовлетворенность, тишина. Потом — измена, гнев. Чужая кожа, от которой тебя тошнит. К счастью, у них не было детей. После развода — открытие. Она трахалась с кем попало и пыталась очиститься, забыться. Она отказалась от идеи заниматься наукой, выиграла по конкурсу это место в государственной службе здравоохранения. Все время трахалась и трахалась. Пока она говорила это, Лопес чувствовал, как у него где-то внутри что-то рушится. Она трахалась и, трахаясь, открыла, что боль ей нравится, ее воодушевляет. Она сказала, что сначала проанализировала это явление. Она думала, что это чувство вины, ненависть к мужчинам, начавшаяся с ненависти к отцу, подавленная ярость, низкая самооценка, нарциссизм. Все это оказалась полная хреновня. Боль ей нравилась. Всплыли воспоминания детства, периода полового созревания. Она играла в садомазохистские игры, сама того не замечая. Это было как погружение в сон. Она причиняла и получала боль. Она просила об этом у мужчин, с которыми трахалась. Потом она начала чатиться в Сети. Там были садомазохистские сообщества, до краев полные такими людьми, как она. Еще недавно они чувствовали себя больными, психопатами. Теперь они открыли, что могут разговаривать с другими, с теми, кто чувствует те же самые вещи, которые испытывают те же стремления, те же желания. От чатов — к ужинам с людьми из чатов. Существовал некий круг, уже много лет, связанный с Инженером. Он все время расширялся. Этот тип организовывал мероприятия: ужины, встречи в разных заведениях. Он исследовал тебя. Если ты ему нравился и если ты гарантировал ему свою надежность, он допускал тебя в более узкие круги. Они «играли». Ее охватила одержимость болью. Она думала о ней с утра до вечера. Она видела мир более объективно, ей удавалось делать успехи в терапии, но эта ее черная дыра поглощала ее. Она соврала Лопесу в больнице: она участвовала в двух PAV. Об Ишмаэле она действительно ничего не слышала. Никаких следов детей никогда не было. Лаура сказала, что это деликатное дело, что любители садомазохизма находятся в самом эпицентре урагана: достаточно ничтожной мелочи, чтоб их приняли за маньяков, и они настаивали на этом принципе «здорового, добровольного, надежного»: они играли, если хотели играть, если же переходили за грань, то у них был установлен пароль, достаточно было произнести его — и игра мгновенно останавливалась. Никто никогда еще не произносил пароля. Не было необходимости трахаться. Это был не секс: это было больше, чем трахаться.
Лопес:
— А когда ты была на колесе…
Лаура:
— Это игра. Это всего лишь игра. Колесо было игрой.
— Что ты чувствовала на колесе? Удовольствие? Боль? В конце ты потеряла сознание…
— Больше. Ни боли, ни удовольствия. Я не чувствовала ничего.
— Ничего?
— Я этого ищу, Лопес. Я ищу возможности ничего не чувствовать.
Он спросил ее, видит ли она в нем то же самое стремление. Потому ли она говорит, что знает его, что узнала в нем ту же черную дыру?
— Не в тебе. Во всех. В каждом есть эта черная дыра, я так считаю.
— И что их останавливает?
— Страх. Страх стать ничем. И пока они строят себе иллюзию, что они — что-то, — они уже ничто.
Они допили последний глоток вина и попросили счет.
Он проводил ее домой. Хотел поцеловать ее. Она не предложила ему подняться. Он приблизился к ней. Она отодвинулись. Они посмотрели друг на друга.
Она встряхнулась и сказала:
— Не сейчас, Лопес.
Она повернулась к нему спиной, потом снова обернулась, закрывая дверь подъезда.
Лопес дошел до бульвара Саботино, где жил, пешком. Добрался до дома, свернул папироску, рухнул на диван.
В семь часов утра он спал глубоким сном — и в этот момент зазвонил телефон. Лопес неохотно ответил. Кивнул, выругался вполголоса, встал.
Ребенок. Нашли мертвого ребенка на Джуриати.
Инспектор Давид Монторси
МИЛАН
28 ОКТЯБРЯ 1962 ГОДА
21:00
Когда мы доверяем дням, то впадаем в ошибку: настоящий Император да увидит сумрак за сиянием, пропасть под царскими палатами, и да сумеет соединить в своем сердце радость и ужас народа.
Атаур. «Завет»Арле пригласил его войти, Монторси вошел. В кабинете было темно и душно. Письменный стол, за которым сидел Арле, казался слишком широким для этой комнаты. Лампа на столе освещала это тесное пространство. Потолок был слишком низок. Все вокруг забито книгами, книжные шкафы выступали вперед, заметно уменьшая пространство.
Арле сидел, бледный и худой, лампа перед ним отбрасывала яркий поток света на потертое дерево стола, на котором было нагромождено множество бумаг.
Обмен любезностями был краток и холоден.
Арле сложил руки вместе, можно было подумать, что он молился — светской молитвой и недоброй. Бледность его кожи выделялась в окружающем сумраке, тоненькая сеточка вен пульсировала под глазами в регулярном ритме, в такт движению век, очень тонких век, — и странные ячмени, ниже мешков под глазами, соединялись в маленькие грозди вместе с более темными, коричневыми наростами; благодаря им особенно яркими казались небесно-голубые глаза, почти белые, холодно поблескивающие, и подобный же тающий оттенок волос: белые, но не белоснежные. Иногда сомкнутыми руками Арле касался губ, раздвигал их со страдальческим выражением. Сам взгляд будто был обращен к какому-то недостижимому началу, которое находилось за пределами этого скудного душного пространства. Отсутствующий, бледный лик. Арле казался сосредоточенным на какой-то точке внутри себя, погруженным в некое внутреннее видение, которое всплывало в молчании и в словах во время беседы этих двоих.