Джайлз Брандрет - Оскар Уайльд и смерть при свечах
Конан Дойл улыбнулся.
— Когда-то я учился играть на трубе, — признался он, видимо, твердо решив не позволять Оскару снова погрузиться в задумчивость.
— Правда? — спросил Оскар и вдруг захлопал в ладоши. — Честное слово? — Мысль о том, что сельский доктор с грустными глазами и усами, как у моржа, дует в трубу, мгновенно подняла ему настроение. — Расскажите еще. Когда вы учились? И зачем?
— Давным-давно, в школе.
— В Стонихерсте? — вскричал Оскар. — Выходит, английская система государственного образования не такая и плохая!
— Нет, Оскар, не в Стонихерсте, — смеясь, заявил Дойл. — Когда мне исполнилось семнадцать, до того, как я начал учиться на врача, я провел год в иезуитском колледже в Австрии.
Оскар с трудом сдерживал восторг.
— Иезуиты, играющие на трубе! — воскликнул он. — Благословенные небеса! — На мгновение он снова стал прежним Оскаром Уайльдом и, наклонившись к Дойлу, прикоснулся к его колену. — Артур, мне кажется, я уже достаточно хорошо вас знаю, чтобы признаться, что, когда я учился в Оксфорде, я провел один вечер с труппой тирольских йодлеров.[16] — Он понизил голос и добавил заговорщическим тоном: — И то, что я тогда пережил, изменило меня навсегда.
Мы с Дойлом громко расхохотались, а Оскар откинулся на спинку сиденья, положив крупную голову на кожаную обивку. Мы смотрели на него и улыбались. Но он снова отвернулся к окну, и мы заметили, как по его щекам скатились две слезинки.
— Что с вами, Оскар? — спросил Дойл, который еще не привык к частым сменам настроения Уайльда и потому забеспокоился.
— Я подумал про Билли Вуда, — тихо ответил Оскар. — Я любил этого мальчика.
В кэбе повисло неловкое молчание.
— Значит, он был вам не совсем чужим? — проговорил Дойл, прищурился и приподнял одну бровь.
— Да, — сказал Оскар и повернулся к доктору. — Я вас обманул и приношу свои извинения. Билли Вуд не был мне чужим.
— Вы его любили?
— Я его любил, — ответил Оскар. — Да, любил… как брата.
— Как брата? — повторил Дойл.
— Как младшего брата… ведь у меня мог быть младший брат, — сказал Оскар. — Он был моим другом, лучшим из всех. И мы с ним прекрасно ладили. Когда-то у меня была младшая сестра. Мы с ней замечательно дружили. Но ее я тоже потерял. Она умерла в десять лет.
— Мне очень жаль, — проговорил Дойл. — Я не знал.
— С тех пор прошло много времени, — Оскар, достав платок, без смущения принялся вытирать глаза. — Больше двадцати лет. — Он улыбнулся. — «Добро ведь гибнет первым…» Изоле было десять. Билли — едва исполнилось шестнадцать. «Добро ведь гибнет первым, и чьи сердца, как пыль от зноя, сухи — сгорят, как свечи». — Он выглянул в окно на реку, мы как раз находились на середине Вестминстерского моста. — Узнаете строчки, Роберт?
К своему стыду, я их не знал.
— Шекспир? — спросил я.
— Нет, не Шекспир, — укоризненно сказал Оскар. — Это ваш прадед, Роберт. — Он повернулся к Конан Дойлу и объяснил: — Роберт — правнук одного из немногих поэтов, достойных тех лавров, которыми их увенчали, Уильяма Вордсворта. — Артур с благоговением вздохнул, что было неизбежной реакцией на подобные слова. — Роберт очень сдержанно себя ведет в том, что касается его великого предка, потому что он сам поэт, — продолжал Оскар. — Но, если вспомнить, что мы находимся на Вестминстерском мосту, да еще какое сегодня утро — «будто в ризы все крутом одело в Красоту»[17] — надеюсь, он меня простит…
Прежде чем Конан Дойл начал задавать вопросы, которые, как я уже знал из жизненного опыта, непременно возникали при упоминании имени Вордсворта, я переменил тему.
— У вас есть дети, Артур? — спросил я.
Конан Дойл был хорошим человеком — умным и тонко чувствующим — и сразу понял, что я не горю желанием обсуждать историю семьи Вордсворт-Шерард.
— Да, дочь Мэри, — с готовностью ответил он. — Ей на этой неделе исполнилось девять месяцев. Она пухленькая и невероятно жизнерадостная, с голубыми глазами и кривыми ножками. Я ее очень люблю.
— Дети это наша радость, — сказал Оскар. — Моим сыновьям три и четыре, и их ждет прекрасное будущее. Но я ужасно за них беспокоюсь.
— Я вас понимаю, — мягко проговорил Артур. — У меня тоже была младшая сестра, которая умерла.
— Я не знал, — огорчился Оскар.
— Откуда вы могли знать? — попытался успокоить его Дойл.
— Мне даже не пришло в голову спросить. Это было эгоистично с моей стороны. Прошу вас, простите меня, друг мой. Вы ведь позволите мне называть вас другом, несмотря на то, что мы так мало знакомы?
— Для меня честь быть вашим другом, Оскар, — ответил Конан Дойл, и по тому, как он это сказал, я почувствовал, что доктор растроган.
Когда я узнал Артура лучше, я заметил, что всякий раз, когда он говорил о чем-то личном или о вещах, которые его глубоко трогали, эдинбургский акцент, в обычных ситуациях почти незаметный, становился очень сильным.
— В определенном смысле любовь — это прекрасно, — сказал Оскар, — но для меня дружба значит гораздо больше. В мире нет более благородного и неповторимого чувства, чем истинная дружба. Мы станем с вами настоящими друзьями, Артур?
— Надеюсь, — ответил Дойл и, как будто для того, чтобы закрепить дружественный пакт, повернулся к Оскару и энергично пожал ему руку.
Если Оскар и поморщился — что меня не удивило бы, поскольку у Дойла были очень сильные руки, — то он сделал это незаметно. Они радостно улыбнулись друг другу, повернулись ко мне, и мы дружно рассмеялись. Напряжение исчезло.
— «…и гоню тень горестную прочь; чтоб мне помочь, гремит веселым эхом водопад…» — начал я, но прервался и смущенно попытался объяснить, что это значит. — Мой прадед…
— Я знаю, — сказал Конан Дойл. — Мы учили эту поэму в школе.
— В Австрии? — вскричал Оскар.
— Нет, Оскар! В Стонихерсте. Это мое любимое английское стихотворение, в нем одни из самых красивых строк в нашем языке:
Тебе спасибо, сердце человечье,
За тот цветок, что ветер вдаль унес,
За всё, что в строки не могу облечь я,
За то, что дальше слов и глубже слез.[18]
— Если бы мне довелось прожить еще одну жизнь, — сказал Оскар, — я бы хотел быть цветком — у них нет души, зато какие они красивые.
— И каким цветком вы бы хотели быть, Оскар? — спросил я.
— О, Роберт, за мои грехи я бы родился красной геранью!
Когда мы снова рассмеялись, Дойл выглянул в окно и увидел вдалеке ступеньки вокзала Ватерлоо.
— Оскар, могу я вас кое о чем спросить? — вдруг став серьезным, проговорил он.
— Спрашивайте, о чем пожелаете.
— И про дом номер двадцать три по Каули-стрит?
— Про все, что пожелаете. — Оскар уже снова успокоился.
— Кому принадлежит дом?
— Тот, что на Каули-стрит? Понятия не имею, — небрежно ответил Оскар.
— Но вы снимали там комнаты?
Конан Дойл начал задавать вопросы мягко, так доброжелательный семейный доктор расспрашивает пациента о симптомах болезни, однако постепенно его спокойный, отеческий тон стал менее добродушным и больше похожим на перекрестный допрос в зале суда.
— Да, время от времени я снимал там комнаты, но не слишком часто, — ответил Оскар.
— Однако вам неизвестно, кто является владельцем дома?
— Ни в малейшей степени. Мне предложили комнаты в нем О’Доннован и Браун, чья контора находится на Ладгейт-Серкус.
— Они выступают в роли агентов?
— Совершенно верно. Если снять дом целиком, это стоит четыре фунта в месяц, кажется, так, гинея за неделю и четыре шиллинга per diem,[19] с полным обслуживанием. Вы подумываете о том, чтобы открыть практику в Лондоне, доктор?
Конан Дойл не отреагировал на шутку Оскара.
— С полным обслуживанием? — нахмурившись, переспросил он.
— Да, — сказал Оскар. — В доме, как правило, всегда есть добрая душа, вроде миссис О’Киф, которая следит за удобствами постояльцев.
— Я не понимаю, Оскар. У вас большой дом с кучей комнат на Тайт-стрит. Зачем вам еще один в Вестминстере, особенно за четыре шиллинга в день?
— Помещения на Каули-стрит можно снимать на половину дня, Артур. О’Доннован и Браун изо всех сил стараются идти навстречу своим клиентам. Если я не ошибаюсь, один доктор за полкроны арендует дом утром по понедельникам. Я его ни разу не видел, но мне говорили, что, как правило, его посещают молодые женщины. И, насколько я понимаю, репутация у него не так чтоб очень блестящая.
— Оскар, вы не ответили на мой вопрос, — не унимался Конан Дойл.
— Тут нет никаких тайн, Артур, — проговорил Оскар без обиды. — Время от времени, когда у меня появляются ученики, которым я даю уроки, или мне нужно место, чтобы писать мои произведения, на пару дней я снимаю комнату на Каули-стрит. Все очень просто. На Тайт-стрит у меня жена, дети и слуги — а еще докучливые знакомые и наглые торговцы, которые приходят в любое удобное для них время, вне зависимости от того, приглашали их или нет. Только в полном одиночестве, когда никто и ничто не мешает, можно спокойно работать. Я знаю, что докторам необходимо, чтобы в их приемных толпился народ; поэты же нуждаются в тишине. Поэзия, как учил нас предок Роберта, есть чувство, осознанное в безмятежном спокойствии. На Тайт-стрит безмятежное спокойствие невозможно.