Рэй Брэдбери - Голливудские триллеры. Детективная трилогия
— Вот фонарь, Генри.
— Говоришь, призраки?
— Тридцать лет по четыре сеанса в день.
— Не надо придерживать меня за локоть. Я так чувствую себя беспомощным. А если упаду, лучше сразу пристрели!
И он пошел сам, почти не касаясь кресел, по направлению к оркестровой яме и дальше — туда, где шумел бескрайний черный океан.
— Здесь что — еще темнее? Дай-ка включу фонарик.
Он нажал на кнопку.
— Ну вот, — улыбнулся он. — Так-то лучше.
Глава 30
В цокольном этаже совсем не было освещения. И по всему коридору — комнаты, комнаты, комнаты… Все увешанные зеркалами, в которых множились и дробились блики. И пустота — целое море безжизненной пустоты…
Мы вошли в первую, самую большую. Генри встал посередине и пустил луч фонаря по кругу, как будто это был луч маяка.
— Да тут и правда их полно…
Луч захлебнулся и потонул в океанских глубинах.
— И они здесь другие — чем наверху. Словно еще призрачнее. Меня всегда смущали зеркала и то, что принято называть отражением. Как будто это ты — но еще один… Где-то там, подо льдом, метра полтора в глубину… — Генри протянул руку и коснулся зеркальной поверхности. — Эй, есть тут кто?
— Только ты, Генри, — ты и я.
— Проклятье… Хотел бы я знать это наверняка.
Мы двинулись вдоль холодной череды зеркал.
И они, призраки, не заставили себя ждать. Причем не просто призраки. Вполне реальные надписи. На зеркалах. Наверное, я чересчур порывисто вздохнул, потому что Генри направил фонарик мне в лицо.
— Что — увидел там что-то, чего я не вижу?
— Да, черт возьми!
Я протянул руку к мертвяще-холодному окну в другое время.
На пальце остался след древней губной помады.
— Ну? — Генри наклонился вперед, как будто пытался что-то рассмотреть. — Что там?
— Марго Лоренс, R. I. Р.[445], октябрь, 1923.
— Кто-то прикопал ее здесь, за зеркалом?
— Не думаю. Вон там, выше на целый метр, еще одно: Хуанита Лопес, лето двадцать четвертого.
— Ни о чем не говорит.
— Следующее зеркало: Карла Мур, Рождество, двадцать пятый год.
— Есть! — сказал Генри. — Эту я помню. Фильм был немой, но один мой зрячий дружок читал мне титры. Точно — Карла Мур! И не в последней роли.
Я посветил фонариком.
— Элеонора Твелвтриз, апрель двадцать шестого, — прочитал я.
— Помнишь, «Кот и канарейка»[446] — но, кажется, там была… Хелен Твелвтриз?
— Может, это ее сестра? А может, и нет. Трудно сказать, когда кругом сплошные псевдонимы. Люсиль Лесюэр стала Джоан Кроуфорд[447], Лили Шошуан — Клодетт Кольбер[448], Глэдис Смит — Кэрол Ломбард[449]. А Кэри Грант[450] на самом деле был Арчибальдом Личем.
— Тебе пора вести телевикторину. — Генри вытянул руку. — А там что?
— Дженнифер Лонг, двадцать девятый год.
— Она ведь, кажется, не умерла?
— Ну да, она пропала. Примерно тогда же, когда ангелы спели аллилуйя сестричке Эйми[451].
— Много их там еще?
— Столько же, сколько зеркал.
Генри облизнул палец.
— А помада-то ничего! Отлично сохранилась. А какого цвета?
— Эта — «Оранж», от Tangee. А это «Летний зной», от Coty, а вот эта — Lanvier, «Вишня».
— Интересно знать, для чего эти милые дамы написали здесь свои имена и даты смерти?
— Боюсь, Генри, что это сделали вовсе не сами «милые дамы»… Все это — дело рук одной единственной милой… женщины.
— Женщины, но не дамы? Ага… Подержи-ка мою трость, я должен подумать.
— У тебя же нет трости, Генри.
— Правда, забавно, когда твоя рука ощущает предметы, которых нет? Ну, ладно. Хочешь, чтобы я сам догадался?
Я молча кивнул — зная, что Генри этого не увидит, но все равно вычислит по движению воздуха. Мне хотелось, чтобы он сам произнес это имя — именно он. Генри лучезарно улыбнулся — и зеркала ответили ему не менее чем сотней улыбок.
— Констанция… — Он дотронулся до холодного зеркала. — Та самая Раттиган.
Глава 31
Генри еще раз провел пальцем по красному следу от помады, после чего дотронулся до губ.
Потом перешел к следующей надписи и попробовал ее на язык.
— Между прочим, вкус разный, — сказал он.
— Так же, как и у женщин… — заметил я.
— Все возвращается[452]…— Он прищурил глаза, как будто смотрел куда-то вдаль. — Господи, сколько женщин прошло через мои руки и через мое сердце. Я их не видел — они приходили, уходили… И у каждой был свой запах. А теперь — все возвращается. Все просто ходит по кругу. У меня такое чувство, что я сосуд, который заткнули пробкой.
— У меня тоже такое чувство.
— Брось! Крамли говорит, если ты отвинчиваешь вентиль, лучше отойти в сторонку. Ты у нас пацан что надо.
— Я не пацан!
— Вот-вот… Именно так говорят пацаны лет в четырнадцать, когда у них ломается голос и начинают расти усы.
Он снова вернулся к зеркалу, тронул пальцем помадный след и уставился незрячим взглядом на остатки древнего вещества.
— Значит, думаешь — Констанция?
— Не думаю — чую.
— Чуйка у тебя мощная, нечего сказать… Это я еще по твоей писанине понял — мне читали. Знаешь, маманя моя как говорит? «Одна хорошая чуйка — лучше, чем два мозга». Народ-то все больше мозгом пользуется — вместо того чтобы прислушаться к тому, что сидит под ребрами. Как его там? Гонг… нет, ганг… Ганглий, что ли? Но маманя по-другому его называет — паучок внутри. Как только она видит какого-нибудь долбаного политика, у нее сразу открывается чуйка — где-то в районе желудка. Если паук там шебуршит, то она улыбается, и это значит — да. А если сжимается в комочек, то она глаза прикрывает, это значит — нет. И у тебя эта штука тоже есть. Моя мать тебя сразу раскусила, по книжкам. Говорит, рассказы у него странные (по-моему, она хотела сказать — страшные), и пишет он их не серым веществом. И он умеет дергать своего паука за лапки — вот что сказала моя… маманя. «Этот парень никогда не будет болеть, его никогда никто не отравит, потому что он все выблюет, и он знает, как растормошить своего паука». А еще сказала — этот не станет по ночам заниматься всяким непотребством, чтобы состариться молодым. Он мог бы стать хорошим врачом — кто знает, как найти болячку, вырвать ее, а потом выбросить.
— Она что, правда так говорила? — У меня покраснели щеки.
— Такая у меня маманя. Родила двенадцать детишек, схоронила шестерых — остальных вырастила. Два мужа, один — дурной, другой — хороший. Во всем до тонкости разбиралась, знала даже, на каком боку надо лежать в постели, чтобы запора не было…
— Жаль, что я не был с ней знаком…
— Она всегда здесь… — Генри приложил ладонь к груди.
Затем он снова вгляделся в невидимые зеркала и, вынув из кармана черные очки, протер их и надел.
— Так получше. Черт. Раттиган с этими надписями… она что — совсем там съехала? Хотя, положа руку на сердце, — была ли она когда-нибудь нормальной?
— Бывает иногда. В открытом море. Я слышал, она плавает там с морскими котиками, тявкает вместе с ними по-тюленьи. Вольная душа[453].
— Ну и оставалась бы там.
— Типа, второй Герман Мелвилл? — усмехнулся я.
— Извини, не расслышал?
— Да это я читаю «Моби Дика» — уже лет пять… Мелвиллу надо было оставаться в море — со своим любимым дружком Джеком. На берегу у него душа разрывалась на части. Он и не жил — просто старел и двигался к смерти. Тридцать лет неизвестно зачем проторчал на таможенном складе…
— Жаль сукина сына, — сказал Генри.
— Да, жаль сукина сына, — тихо повторил я.
— А Раттиган? Ей, что ли, тоже лучше жить в море, а не в этом роскошном доме на берегу?
— Роскошный, большой, белый… Все правильно. Только это не дом. Это — гробница, в которой живут призраки из кинопроектора. Огромные — сорок футов в высоту и пятьдесят лет в ширину. Как в тех фильмах на большом экране. Как в старых зеркалах… И еще — одинокая баба, которая почему-то их всех ненавидит…
— Да, жаль сукина сына, — сказал Генри.
— Да и суку тоже… — добавил я.
Глава 32
— Давай еще глянем, — сказал Генри. — Включи фонарь, чтобы я мог идти без трости.
— Ты действительно чувствуешь, когда есть свет, а когда нет?
— Наивный. Читай имена!
Я взял его за руку, и мы снова двинулись мимо зеркал — я зачитывал ему имена и фамилии.
— А даты под ними? — строго спросил Генри. — Они идут по возрастанию?
Ну да, они шли по возрастанию: 1935. 1937. 1939. 1950. 1955… И возле всех были имена, и все разные. Имена, имена, имена…
В конце концов Генри сдулся.
— Больше не могу… — сказал он. — Может — хорош?
— Еще одно. Читаю дату — тридцать первое октября прошлого года.