Дмитрий Вересов - Сердце Льва
Неторопливо повернулся, опять пригладил волосы и, чуть заметно горбясь, пошел из зала. Его отличный габардиновый костюм лоснился на локтях, штиблеты были стоптаны и требовали если не каши, то изрядной порции ваксы.
«Вот оно, горе-то от ума», — взглянув интеллигенту вслед, Епифан сладко улыбнулся милочке.
— Я, стало быть, на учебу прибыл… Сила улыбки победила и жару, и усталое раздражение — милочка улыбнулась в ответ.
— И по какому же профилю?
— По широкому… С детства неравнодушен к прекрасному… — Он отметил взметнувшиеся реснички и после секундной паузы продолжил: — к прекрасному вашему городу… Особенно интересуюсь тем, с чего все начиналось, как здесь все было… тогда…
— Значит, вам нужен каталог по историческим наукам и краеведению. Это в том конце зала. Выпишите, что надо — и ко мне…
«Левая Тентелевка, Правая Тентелевка, черт ногу сломит… — бубнил через час Епифан, обложенный справочниками и копиями старинных карт. — Давно сгорело все, с потрохами сгинуло, по ветру развеялось… Что иголку в стоге сена… Только нет в том стогу никакой иголки…»
Епифан вернул милочке стопку старинных трудов и резво, с несказанным облегчением, выскользнул на улицу, будто из парной вывалился в предбанник. И на мгновение оцепенел. Вот это да!
Тучи свинцовым покрывалом лежали на домах, ветер, порывистый и злой, закручивал фонтанчиками тополиный пух, воздух был ощутимо плотен, пропитан электричеством и, казалось, искрился.
А с Невы стремительно, отмечая свой путь лиловыми сполохами, надвигался мощный, во весь горизонт, грозовой фронт — громыхающим, пока что вяло, иссиня-фиолетовым линкором. В реве стихии, гудении проводов, треске ломаемых веток как бы слышался глас поэта: буря, скоро грянет буря!
«Норд-вест, шесть баллов, — послюнив палец Епифан окинул взглядом небо, закурил с третьей спички и, отворачивая лицо от ветра, засунув руки в карманы, гордо пошагал по обезлюдевшему Невскому. — Ерунда, гроза пройдет стороной».
Однако, когда он поравнялся с Думой, над самой его головой полыхнула молния, громыхнуло так, что заложило уши, и в вышине за сизым пологом будто бы разверзлись хляби небесные — дождь полил как из ведра, сплошной, колышущейся на ветру стеной. Зажурчали струи в водосточных трубах, по асфальту побежали мутные, бурлящие потоки.
— О черт! — ругаясь, Епифан выплюнул размокшую папиросу и, заметив какую-то дамочку, закрывающуюся зонтом, не раздумывая, бросился к ней.
— Девушка, можно к вам? Снова громыхнуло в вышине, Илья-пророк понаддал, и тротуар стал на глазах превращаться в море.
— Подержите-ка, — даже не глянув, дамочка сунула Епифану зонт и ловко сняла туфли-лодочки, рассмеялась. — Ой, вода как парное молоко. Давайте вон туда, под козырек.
Голос у нее был звонкий, как малиновый колокольчик, ноги с маленькими узкими ступнями, высоким подъемом и тонкими породистыми лодыжками. Очень, очень красивые ноги. Пока бежали до укрытия, Епифан все боялся наступить на них, не отрываясь, смотрел, как весело и ловко они шлепают по лужам.
— Ура! — Вынырнув из-под зонта, дамочка скользнула в нишу и отступила в сторону, оставляя место для Епифана. — Ну что же вы, я не кусаюсь.
А он, застыв под проливным дождем, не отрываясь смотрел на нее и ничего не видел, кроме золота волос, аквамаринового блеска глаз, влажной свежести коралловых, тронутых улыбкой губ. Французы называют такое состояние «конжексьон» — когда бешено пульсирующее сердце готово выскочить из груди, а кровь вскипает и мягко, опьяняющей волной ударяет в голову.
— Иду. — Епифан наконец справился с собой и, складывая зонт, шагнул под козырек. — Так, значит, вы не кусаетесь?
Слово за слово, они разговорились — под мельтешение молний, журчание струй, слабеющие, постепенно отдаляющиеся раскаты грома. Девушку звали Машей, и возвращалась она из «Гостиного двора», где намеревалась купить себе чего-нибудь веселенького для юбки клеш, но ничего подходящего не нашла, цветовая гамма не та, бедновата. А что касаемо хождения босиком, так это очень полезно для нервных окончаний, находящихся в коже стоп. Да впрочем, если честно — туфель жалко, настоящих румынских, шпилька восемь сантиметров. И на ноге ничего…
Стоя рядом, они слышали дыхание друг друга, встречаясь взглядами, не отводили глаз и не могли избавиться от чувства, что знакомы уже давно и очень близко. Их словно окружила невидимая стека, образовав волшебный, преисполненный доверия и нежности мир. Пускай там, снаружи, сверкают молнии и барабанит дождь, а здесь — ощущение душевного тепла, запах резеды от плеч Маши, евожное, заставляющее биться сердце предвкушение счастья. Стоять бы так и стоять, до бесконечности, но — летняя гроза быстротечна. Тучи взяв курс на запад, величаво уплыли, дождь, выдохшись, перестал, на небе, вымытом до голубизны показалось рыжее вечернее солнце. Море разливанное на мостовой как-то сразу обмелело, а по невским тротуарам повалила разномастная возбужденная толпа…
— Ого, сколько времени, — отодвинувшись от Дзюбы, Маша посмотрела на свои часики-браслетку, потом на босые розовые ноги и стала поспешно обуваться. — Слушай, Епифан, не слишком мы заболтались?
Спросила так, для приличия, чувствовалось, что расставаться ей совсем не хочется.
— Само собой, разговоры на пустой желудок до добра не доводят. — Епифан вздохнул. — Ай-яй-яй, чуть ужин не пропустили. А ведь у меня режим… Обулась? Как ты насчет мцвади-бастурмы с зеленью, овощами и соусом «ткемали»?
— А что это такое?
— Пойдем, узнаешь…
И взяв Машу под руку, с напористой галантностью, повел ее в ресторан «Кавказский», что неподалеку от Казанского собора. Каблучки туфель-лодочек радостно стучали по стерильному асфальту.
В полупустом ресторане Епифан кроме обещанной бастурмы заказал салат «Ленинаканский» — жареные над углями на шампурах баклажаны, перец и помидоры, — чахохбили из курицы, толму по-еревански, купаты. К мясу — «Тибаани», к птице — «Чхавери», всякие там сластящие «Киндзмараули», «Твиши», «Хванчкару», «Ахашени» — для утоления жажды. Еда таяла во рту, вино лилось рекой, конкретно еврейский оркестр играл «Сулико ты моя, Сулико». Атмосфера была самой непринужденной, и время пролетело незаметно.
Когда они выбрались на воздух, часы показывали за полночь. Хохоча, разговаривая куда громче, чем следовало бы, они успели на последний троллейбус и, не разнимая рук, плюхнувшись на продавленные сиденья, покатились сонным Невским на Петроградскую сторону. Маша домой, Епифан — проводить ее. Гудели, накрутившись задень, уставшие электромоторы, за окнами плыла ночь, июньская, пока еще белая.
Маша, задремав, положила Епифану на плечо теплую, неожиданно тяжелую голову, и он, охваченный волнением, сидел не шевелясь, чувствуя, как пробуждаются в сердце нежность, радостная истома и неодолимое, древнее как мир желание. А троллейбус между тем пролетел Невский, с грохотом промчался через мост и по краю Васильевского, мимо ростральных колонн, выкатился на Мытнинскую набережную — вот она, Петроградская сторона! Пора просыпаться, прибыли.
Жила Маша в старом доме неподалеку от зоопарка — выцветший фасад, некрашеные рамы, тусклая лампа над подъездом. Во дворе — заросли сирени, аккуратные поленницы, сараи-дровяники, в центре дощатый колченогий стол в окружении дощатых же колченогих лавок. Обычное послевоенное благоустройство.
— Мама-то ругаться не будет? — Епифан, улыбаясь, тронул Машу за плечо, придвинулся, взглянул в глаза. — А то, может, погуляем еще?
Ему бешено хотелось сжать ее в объятиях, ощутить упругую податливость груди, бедер, зарыться ртом в золото волос, но он не спешил, вел себя достойно. Нужно держать марку. А потом, предвкушение блаженства — это тоже блаженство.
— Нет, не будет. — Маша не ответила на улыбку и глаза ее под стрелками ресниц стали влажными. — Некому меня ругать, я живу одна.
— О Господи, какой же я дурак, прости…
Епифан убито замолчал, в душе переживая; неловкость, а откуда-то из подсознания, из сексуальных бездн, взбудораженных близостью женщины ужом вывернулась радостная мыслишка — одна, одна, живет одна! А вдруг… Тем более, мосты разведyт скоро…
Только «а вдруг» не случилось.
— Никакой ты не дурак, — внезапно встав цыпочки, Маша чмокнула Епифана в щеку, и в гoлосе ее проскользнуло нетерпение: — Мы еще нагyляемся с тобой. Давай завтра на том же месте в семь часов.
Сказала и, не оборачиваясь, глядя себе под ног медленно вошла в подъезд. Хлопнула тугая дверь, застучали шпильки по лестничным ступеням, и наступила тишина. Затем зажегся свет в прямоугольнике окна, мелькнул за занавеской женский силуэт, и через минуту все погасло, словно ветром задуло свечку. Жила Маша совсем близко к небу, на последнем, четвертом этаже.