Дмитрий Вересов - Сердце Льва
В конце пятьдесят третьего все вдруг изменилось к лучшему — всесильного Берия отправили к графу Понизовскому, объявили его линию ошибочной и стали потихоньку отпускать ссыльнопоселенцев на свободу.
— Чтоб им так жить! — выругался на прощание Хайм Соломон, сплюнул в вечную мерзлоту и уехал шить лапсердаки в Израиль.
Мария же подалась в Ленинград, к старшей маминой сестре тете Хильде, избежавшей пролетарской кары только потому, что была по мужу Лазаревой. Добрая старушка, одинокая и набожная, всеми правдами и неправдами прописала племянницу, помогла устроиться портнихой в ателье и то ли от хлопот, то ли от переживаний умерла. В семнадцать лет Мария осталась одна в огромном незнакомом городе, но не потерялась, не пропала, не пошла дурной дорожкой. Чудесным образом чувствительный романтизм уживался в ней с практицизмом и деловой хваткой. Благодаря врожденному трудолюбию и золотым рукам ее скоро перевели в закройщицы и не посмотрели на национальность. Появились знакомые, связи, свои клиенты: в магазине ассортимент — особо не разгуляешься, да и дорого, а в ателье шить — самый раз.
В ателье?
Тщательно все взвесив, Мария присмотрела старый «зингер», привела в порядок и стала потихоньку прирабатывать на дому. А чтобы соседи не настучали в ОБХСС, старой склочнице Саре Самуиловне справила халат, пролетариям Сапрыкиным настрочила наволочек, упоила вусмерть слесаря Панфилова, а потаскушке Верке, стервозной и обидчивой, подарила заграничные, со швом, чулки. Пришлась ко двору — ай да новая жиличка, молодец девка! Всем удружила, никого не обошла! А уж чистюля-то, уж аккуратница! И себя соблюдает…
Да, жила Мария одиноко, в строгости. Многие подбивали под нее клинья, да только все никак не забывались руки оперуполномоченного, запах чеснока, пота, нестираных подштанников, пронзительная боль утраты, стыд и торжествующие стоны грубого скота. Пока не встретила Епифана. Увидела его, и сердце сразу екнуло — вот он, долгожданный, единственный, родной, Лоэнгрин, Парсифаль, Зигфрид и Роланд в одном лице! С женской проницательностью поняла, что и орден этот, и дурацкий чуб, да и имя несуразное — маскировка, личина, под которой скрывается рыцарь благородных кровей. И интуиция ее не подвела. Епифан держался чинно, был предупредителен и сдержан. К тому же владел немецким, и они часами разговаривали о прекрасном… Бедное сердечко Марии трепетало в предчувствии счастья…
Июльское солнце между тем ушло за горизонт, и над городом сгустилась ночь — теплая, все еще светлая, но, увы, уже не белая, с ясно различимой на небе убывающей луной. Звенело, докучая, комарье, какой-то недоросль в тельнике ловил колюшку сеткой, сфинксы на Египетском мосту смотрели мудро и разочарованно.
Вдруг откуда-то вывернулись двое граждан, всем своим видом и манерами как бы вопрошавшие: а зубы вам не жмут? Клешнястые руки их пестрели синевой татуировок, у одного, остриженного наголо, глаза были остекленевшие, характерные для человека с перебитым носом, лицо другого, широкого как дверь, пересекал белесый выпуклый рубец, какие остаются после «росписи пером». Та еще была парочка, крученая, верченая.
— Ты гля, Сева, каков фраерок, — с издевочкой сказал первый, оскалился и кивнул небритым подбородком на Епифана. — При котлах, на манной каше, в фартовых ланцах из фактуры…
— И при изенбровой биксе, — ухмыляясь, подхватил другой и неторопливо раздел Машу сальным глазами. — Бля буду, у нее не сорвется, передок, в натуре, ковшиком. А если помацать…
Он попытался облапить Машу за бедро, но от пинка в живот согнулся надвое, надсадно захрипел и, получив еще локтем по позвоночнику, расслабленно уткнулся физиономией в асфальт.
— Сука!
Подельник Севы, мигом сориентировавшись, выхватил перо, страшно заверещав, попер буром, но словно какой-то смерч подхватил его, ударил головой о каменное ограждение и с легкостью, будто перышко, вышвырнул в Фонтанку.
Булькнула вода, взмыли в небо потревоженные чайки, выругался матерно недоросль в тельнике, пробавляющийся колюшкой. И все стихло.
— Бежим!
Епифан твердо схватил Машу за руку и стремительно, не объясняя ничего, повлек за собой, так что каблучки ее туфель застучали по асфальту пулеметной очередью. Какие тут объяснения — один с пробитым черепом на дне реки, другой с раздробленным позвоночником в глубоком рауше. Они стремглав махнули через набережную, пробежали с полквартала и, запыхавшись, нырнули за ажурные, старинного литья, ворота в маленький аккуратный двор. Здесь было покойно, зелено и уютно. В обрамлении кустов была устроена детская площадка — карусель, грибочки, песочница, качели, за зарослями шиповника виднелся двухэтажный особняк, нарядный, с флюгером в виде собаки, у тускло освещенного крыльца его стояла древняя, на чугунных ножках, скамейка.
— О, ты вся, майне либлих, дрожишь? — Епифан, переведя дыхание, крепко обхватил Марию за плечи, с нежностью прижался губами к ее уху. — Ну все, все, не бойся, я никому не дам тебя в обиду…
Однако Мария дрожала не от страха, на поселении в Ловозерах видывала и не такое. Она трепетала от восхищения, от искреннего преклонения перед мужчиной-воином, могучим и непобедимым рыцарем. Ее романтичная душа пребывала в смятении, а из бездны естества, из глубин женской сути подымалось древнее как мир желание, побуждающее избавиться от последних оков стыдливости.
Мария судорожно прильнула к Епифану, порывисто и нежно, со слезами на глазах обвила его шею руками… Ей чудилось, что она — Изольда — обнимает Тристана, голова ее кружилась, ноги подгибались.
Епифан с готовностью обнял ее, обхватив чуть ниже талии, с жадностью впился губами в губы…
Не разжимая рук, не прерывая поцелуя, они направились к скамейке у крыльца, Мария опустилась Епифану на колени, нетерпеливо раздвинув ноги… И время для них остановилось…
Правда, ненадолго. В тот самый миг, когда должно было свершиться главное, щелкнул замок, дверь особняка открылась, и с крыльца раздался хриплый, полный радостного изумления голос:
— Бог в помощь, ребяты!
Чувствовалось, что человеку в этот вечер явно не хватало собеседника. Точнее, собутыльника.
Епифан в бешенстве поднял лицо с груди Марии и произнес, виноватясь:
— Прости, браток, сейчас уйдем.
У человека на крыльце один рукав хэбэшки был аккуратненько подвернут до локтя, а на груди висели ордена солдатской Славы, три сразу, полный бант. Это тебе не ленинский профиль, полученный в мирное время. Да еще липовый.
— А к чему вам, ребяты, идти куда. Дело-то молодое, да еще к ночи. — Трижды орденоносец закашлялся. — Вона, валяйте-ка в младшую группу, один хрен, детки все на даче. В саде только я да баба моя, храпит, верно, в три завертки. Не могет пить, слабый пол… А вы и катитесь в младшую-то группу. Червонца бы за три… Ну за два…
В умильном голосе его слышалась надежда. «О Господи, неземное счастье за два червонца!» — Епифан с легкостью взял Машу на руки, бережно, словно невесту, внес на крыльцо и, осторожно поставив на ноги, вытащил хрустящую, размером с носовой платок, бумажку:
— Держи, браток.
— Ёшкин кот, сотельная! — Герой захрустел бумажкой, и голос его сорвался, осип. — Ну, ребяты, ну!.. Давайте по колидору налево, вторая дверь. Там и матрацы имеются, не пропадете. А я к Салтычихе за водкой, уж теперь-то…
Епифан взял Машу за руку, и они шагнули за порог, словно перешли Рубикон, не оглядываясь, не задумываясь о пути назад…
Андрон (1977)
Первое лето служения родине началось для Андрона скверно — кухонным нарядом да еще в варочной. А варочная — это мозаичный пол, который надо драить по десять раз на дню, бездонные котлы, вылизываемые до зеркального блеска, шум, гам, великая суета, грохот посуды и ни минуты покоя. Сатанинское пекло, где воняет мерзостно, жара как в аду, и орут по любому поводу разъяренные повара:
— Эй, варочный! Варочный! Варочный!
Впрочем, не факт, все зависит от смены. Ефрейтор Щербаков, блатняк-ленинградец, земляков особо не мордует, если в хорошем настроении, так еще и в офицерский кабинет зазовет, навалит с верхом антрекотов и наструганной соломкой жареной картошечки. А вот рядовой Нигматуллин… Гоняет, сволочь, и в хвост, и в гриву. Совсем озверел, шакал, после того, как на гауптвахте побывал. И поделом, неча в автоклаве хэбэ кипятить. А уж если стираешь, то хоть воду-то сливай. А то ведь какая история, ефрейтор Щербаков смену принял, увидел что-то мутное в котле и неописуемо обрадовался — спасибо Нигматуллину, бульон уже готов. И сварил не долго думая борщ на хэбэшном отваре…
Плохо началась неделя, хлопотно, в смраде, в грохоте, да только неизвестно, где найдешь, где потеряешь, в армии все в руках командирских. Утром в среду Андрона выдернули в ротную канцелярию. Это было небольшое, декорированное дубом помещение, в котором царила атмосфера дисциплины и субординации. Ротный властелин, старлей Сотников, восседал по-барски за столом, курил и с деловитой начальственностью медленно водил носом. Рядышком устроился ефрейтор Мартыненко и привычно, беглым почерком, заполнял секретную тетрадь — сочинял конспект занятия по политнатаскиванию офицерского состава. На щекастом, лос-иящемся лице его было написано страдание: из-за своей незаменимости на дембель он уходил в последней четвертой партии вместе со всеми разгильдяями и залетчиками…