Антология - Вечный слушатель. Семь столетий европейской поэзии в переводах Евгения Витковского
Джонки
(Макао)
То в утренний туман бесследно канув,
То разметая облачный покров,
Плывет армада джонок и сампанов
Из бухты в море на привычный лов.
Плывет, блюдя традицию столетий,
Все удаляясь, но еще в виду —
Чтоб сети опустить при первом свете,
Плывет меж скал, под первую звезду.
Плывет туда, где дремлет даль нагая,
Куда, как прежде, гонит нищета,
В глубины одиночества вдвигая
Оглаженные старостью борта.
Мертвое Макао
Отживший город лег вокруг залива,
К воде прильнул, устало омертвел,
И джонка в гавань тянется стыдливо
Взамен былых надменных каравелл.
Уже ничье не потревожит судно
Отливом обнажаемого дна,
И под эдиктом вечным беспробудно
Почиет в паутинах тишина.
В названьях улиц тлеет отблеск чести
Иезуитов и бойцов былых;
Года и дни свершают бег на месте
Над чередой строений нежилых.
Решительно и резко ночь настанет,
Заполнив каждый угол и изгиб
На улицах, и дальний выстрел грянет
Над цитаделью, словно слабый всхлип.
И шагом женщины идут нескорым
Тогда, еще крестясь по временам;
И сходятся перед пустым собором
Они, кто были днем незримы нам.
Они бредут туда, где дремлет Прайя,
Где все песком затянуто в порту,
И ждут, в уме слова перебирая,
И сами понимают их тщету.
Шуршат кривых деревьев вереницы,
О берег море трется тяжело,
Таращит город мертвые глазницы
И копит в сердце вековое зло.
Часы на дальней башне бьют уныло,
И женщины домой брести должны.
Высокий крест святого Михаила
Чернеет в блеске меркнущей луны.
Лишь далеко вверху лучи, как прежде,
Струит старейший в Азии маяк,
Подвижнически рассекая мрак
Для тех, в чьем сердце место есть надежде.
Невольники
Южнокитайский воздух полон стона:
Напев разгрузки фрахта так знаком
Всем кули, от Шанхая до Кантона;
По трапу — в такт, кто с бочкой, кто с мешком.
Нещаден стук надсмотрщической трости,
Однако наступает вместе с ним
Миг отвлеченья от стыда и злости,
И труд уже не столь невыносим.
Они живут и спят на джонках грязных,
Едят глотком — не важно что, когда.
А чайные полны поэтов праздных —
Им тоже ритм нужнее, чем еда.
«Смотри на звезды восхищенным взглядом!
Все, что живет — благодарит богов!»
О нет, не все; а подтвержденье — рядом,
От чайной до причала — сто шагов.
«Но кули спят, им ни к чему уловки,
А что поэт? Покорен ли судьбе?»
Нет, не сильней, чем висельник — веревки,
Поэты жаждут милости к себе.
И тот, кто приглядится из вселенной,
Увидит, что в трудах различья нет:
Из трюма груз выносит раб согбенный,
Из тишины выносит звук — поэт.
Для них в одном спасенье и порука:
Да будет ровен такт и верен счет, —
Ведь рухнет кули, не услышав стука,
Утратив ритм, поэт с ума сойдет.
Однако сном ли, нищим ли обедом,
Но все же обрываем труд раба, —
И лишь поэту перерыв неведом:
Всечасна мука, такова судьба.
Вовек не знает он труда иного,
Беснуется в объятьях немоты,
Но тяжко тащит в жизнь за словом слово:
Единый ритм — до гробовой плиты.
Портовые города
Лишь гавань моряку верна.
Мир слишком зыбок и нетверд.
Обманет друг, солжет жена,
И не изменит только порт.
У многих семьи там, вдали,
В тумане, где-то за кормой, —
Но этот слабый зов земли
К беде ведет, а не домой.
В любом порту найдется дом,
Где я посплю на берегу:
Валюты, нажитой с трудом,
Я в эту ночь не берегу.
Про деньги позабуду я,
Чуть окажусь на корабле.
Лишь города — мои друзья —
Опять зовут меня к земле.
Шанхай, зловонный, гордый порт,
Гонконг, одетый сединой,
Рейкьявика холодный фьорд,
И Рио — рай, вполне земной.
И Порт-Саид — столица шлюх.
И Йокогамы грозный рок,
И Сингапура тяжкий дух,
И вжатый в лед Владивосток.
Буэнос-Айрес — парапет
С концами неизвестно где,
И нефти неизбежный след
Близ Байя-Бланки на воде.
Джибути — коль не боязлив,
Сойди да заживо растай;
Ханчжоу, спрятанный в залив, —
Врата, ведущие в Китай.
Перт, Брисбен — в сумраке, в дыму
Они живут во мне, как стая, —
Пока другие за корму
Глядят, остатки дней считая.
Предел терпения
Как долго длится день на корабле:
Дробится в море солнце, как в стекле,
Слой низких туч, прорвавшись, допустил
Лучи на грязный палубный настил.
Тягуч и долог день на корабле,
Закроешь дверь — но и в каютной мгле,
Пробьется луч меж саржевых гардин
Прольет на фотографию кармин.
Задремлешь ли в каюте, налитой
До потолка — полдневной духотой?
Ударят склянки — только в их числе
Струится время здесь, на корабле.
На вахте ночью отстоять не трудно:
Глядишь, мигнет вдали другое судно,
Днем — ты у вечной мысли в кабале:
Как много тросов здесь, на корабле!
Закрыть глаза, да не смотреть бы косо,
Не подбирать бы ни крюка, ни троса,
Да нет: поди, не думай о петле
В тягучий, долгий день на корабле.
Корабль дураков
Средь моря наше призрачное судно
в тумане заблудилось. С этих пор
Мы поняли, что разум — сущий вздор,
что вспоминать о прошлом безрассудно.
Да что там смерть — игра пошла почище:
мы бесконечный завели картеж,
еще у нас имелся табачище
убийственный, затянешься — уснешь.
И женщина, которая хотела,
чтоб очередью и по доброй воле
мы шли на зов ее нагого тела —
как соблюдали вахту мы дотоле.
Картографической татуировкой
Весь торс ее сверкал и напрягался, —
она сердилась, если мы неловко
не совершали выгодного галса.
Две глобуса разъятых половинки
ее грудей являла нагота;
поверх сосков, студеных, словно льдинки,
всегда была в снегу ее фата.
Но, повторяя путь по многу раз,
ее пресытить мы бессильны были, —
и в ярости она честила нас:
«Нет, не во мне вам место, а в могиле!»
Мы ухмылялись. «Вправду, Мессалина.
В могилку хочет гвардия твоя,
но нас не примут ни песок, ни глина —
придется быть добычей воронья!»
И был таков ее ответ на шутки:
«Уж я-то знаю — есть мужик могутный,
как раз погостный сторож; так что — дудки!
Ловите ветер, сволочи, попутный!»
Идея очень полюбилась нам:
судьба способна, значит, на уступки!
Посудина помчалась по волнам,
утихли свары, и погасли трубки.
Так плыли мы, едва ли не века,
решительно не ведая — куда;
но стала желтой за бортом вода,
земля — мы поняли — недалека.
Вверх по реке был наш подъем непрост,
сплетались в ней жгуты древесных жил, —
но наконец-то нам предстал погост,
а рядом сторож в самом деле жил.
При удочке, над глинистым затоком,
он восседал — с седою головой.
Он ухо сына старшего брелоком
привесил на цепочке часовой.
Он рявкнул нам: «Здесь больше нет ни пяди!
И захочу, так не смогу помочь!
Забито все, что спереди, что сзади!
Себе ни метра нет!.. Плывите прочь!»
Он обменялся взглядом с нашей бабой,
замолк, привстал, забыв про поплавок,
и, черепом тряся на шее слабой,
пошел к ограде отпирать замок.
(Нам представлялся ряд сравнений шалый:
Отелло с Дездемоной? Или нет, —
нет, Гретхен с Мефистофелем, пожалуй.
Нет, не видал подобной пары свет!)
Мы, вожделея, ожидали тупо;
вот, обнажаясь под блистаньем звезд,
она пошла в объятья полутрупа,
открыв для нас дорогу на погост.
Мы поползли, пытаясь меж надгробий
найти хотя бы фут пустой земли,
скелеты вороша и воя в злобе:
мы для себя ни дюйма не нашли, —
и возвратились, и пришла усталость.
А ей на память о могутном муже
одно лишь смертное тавро осталось;
он вновь сидел, держа уду все ту же.
И мы постигли жизненный итог,
вползли по трапу ушли в туман, —
мы поняли, что слишком жаден Бог,
чтоб дать покой нам, — только океан
он отдает нам, синий и пустой,
и женщину, что спорить с Ним решилась, —
мы — слуги моря, слуги шлюхи той,
что нам одна явить хотела милость.
Алберт Хелман