Клод Кребийон-сын - Заблуждения сердца и ума
– Это поистине целая наука. Она достойна изумления и даже пугает меня, – сказал я. – Я чувствую, что никогда не снесу такое бремя.
– Безусловно, оно не всякому по плечу, – ответил он. – Но о вас я лучшего мнения, чем вы сами, и не сомневаюсь, что в скором времени вы разделите со мной место на подмостках высшего света. Но продолжим.
Я уже упоминал о том, что необходимо как можно больше говорить о себе. К этому правилу я добавлю еще одно, не менее важное: старайтесь непременно завладеть разговором. Главное – не надо ждать, когда на вас найдет вдохновение и подскажет тему. Чтобы блистать в обществе, надо только хотеть этого.
Нанизывание слов или, лучше сказать, их изобилие вполне заменяет ум. Мне не раз приходилось наблюдать, как люди совсем тупоумные, не умеющие ни думать, ни излагать свои мысли, лишенные наблюдательности и приятного выговора, с апломбом толкуют о вещах, в которых ничего не смыслят, присовокупляя к многословию беззастенчивость, и к тому же лгут на каждом слове – и они-то берут верх над людьми действительно умными, но которые по своей скромности и уважению к правде презирают пустую болтовню и ее жаргон. Итак, запомните, что скромность – злейший враг ума и таланта; обдумывая свои мысли, вы теряете время; чтобы убедить, нужно прежде всего ошеломить.
– Мне действительно случалось встречать людей вроде тех, что вы описываете, – заметил я, – но они никому не нравились; более того, им открыто выражали презрение, их находили невыносимыми.
– Скажите лучше, что их порицали, что над ними, может статься, даже смеялись. Но не говорите, что они не нравились. Опыт говорит об обратном. В этом и состоит преимущество светских дурачеств: они нравятся даже тем, кто порицает их.
В наш век среди множества светских причуд самая главная – тяга ко всему эффектному и ошеломляющему, особенно у женщин. Они, например, считают истинной только ту любовь, которая налетает как шквал. Привязанности, порожденные долгим общением и привычкой, кажутся им чем-то обыденным и мало интересным. Постепенное узнавание и сближение не затрагивает их чувств достаточно глубоко. Чтобы влюбиться по-настоящему, они должны не знать, что именно их привлекло. Они усвоили из книг, что всякая сильная любовь начинается с потрясения всего нашего существа; эта идея укоренилась в них так давно, что вряд ли они когда-нибудь от нее откажутся. А между тем, ничто не вызывает в них это восхитительное смятение чувств так легко, как наша бездумная самовлюбленность, побуждающая нас идти напролом, придающая новое могущество нашим чарам и заглаживающая все наши изъяны. Женщина удивлена, восхищена, потрясена, не хочет ни о чем думать, ибо мы слишком очаровательны, и ей нельзя терять время на размышления. Если она и пожелает оказать сопротивление, то единственно для того, чтобы еще раз убедиться, насколько оно напрасно и насколько бессмысленно противиться такой огромной, небывалой, ошеломляющей силе. В самом деле, подобное наваждение – лучший предлог для того, чтобы быстро сдаться, пока не развеялось волшебство: ведь нет мужчины, который не предпочел бы сразу одержать лестную победу, вместо того, чтобы постепенно добиваться любви и признания.
– Как бы ни были неоспоримы преимущества столь безграничной самоуверенности, – сказал я, – не думаю, чтобы я согласился нарочно скрывать свои хорошие черты, если они у меня есть, и украшать себя пороками, которых у меня нет.
– Это справедливо с точки зрения морали, – возразил он, – но общество не всегда в ладу с моралью, и вы сами не преминете убедиться, что ради одного приходится жертвовать другим. Не лучше ли, – готовьтесь еще к одному откровению! – примириться с пороками века или хотя бы приноровиться к ним, чем выставлять на всеобщее обозрение добродетели, которые кажутся смешными и свидетельствуют о дурном тоне.
– О дурном тоне! – воскликнул я.
– Ах, так вы еще не знаете, что такое хороший тон? – спросил он, посмеиваясь.
– Признаюсь, кругом то и дело толкуют об этом хорошем тоне, – сказал я, – но никто еще не смог дать ему вразумительное определение. В чем же заключается этот тон, принятый в хорошем обществе? Обладают ли им те, кто требует его от других и не находит ни в ком? Что это, наконец, за тон?
– Ответ меня затрудняет, – сказал он; – это выражение, которое все повторяют, но никто толком не понимает. Мы называем хорошим тоном ту манеру поведения, которая свойственна нам, и считаем, что он присущ людям, которые мыслят, говорят и действуют, как мы. В ожидании, пока ему придумают лучшее определение, я считаю, что хороший тон – не что иное, как благородное происхождение и непринужденность в светских дурачествах. Когда я расскажу вам, в чем проявляется хороший тон, вы сможете судить, правильно ли мое определение.
Развязность в манерах, которая у женщин доходит порой до распущенности, а у нас, мужчин, переходит границы того, что именуется непринужденностью и свободой; преувеличенная живость или, наоборот, медлительность движений; беззастенчивая и злая насмешливость, вычурная речь – вот в чем, как я понимаю, состоит в наше время тон хорошего общества. Но это слишком общо; постараюсь пояснить это на частностях.
Кто стремится овладеть хорошим тоном, должен по возможности не выражать мыслей серьезных и глубоких: как бы просто и ясно он их ни высказал, как бы ни был далек от самолюбования, все равно скажут, что он рисуется, потому что он говорит не так, как все. Человек, имевший несчастье допустить подобный промах, слывет не умным, а самонадеянным.
Злословие нынче стало главной темой светской беседы, и ему придали особый стиль, или пошиб, так что по манере злословить, главным образом, и узнают, умеет ли человек держаться хорошего тона. Злословие не может быть ни слишком беспощадным, ни слишком замысловатым. Вообще же, как правило – и даже в тех случаях, когда вы вовсе не хотите никого осмеивать и даже не думаете злословить, – вид ваш должен быть насмешливым, а тон – коварным. Ничто не произведет более неотразимого впечатления и не создаст более прочной славы вашему уму и находчивости. Пусть ваша улыбка всегда будет презрительной, а речь – желчной. Если вы не полное ничтожество, то с помощью этих простых средств вы сразу приобретете вес, потому что вас станут бояться, а в свете злобный дурак ценится куда выше человека с умом и сердцем, особенно если он пренебрегает низостями людей лучшего общества и смеется над пороками своего века, считая для себя недостойным не только опускаться до них, но даже и порицать их громогласно.
Благородная развязность манер, хотя и похвальная сама по себе, все-таки мало значит без такой же развязности ума. Люди хорошего тона предоставили деревенщине труд мыслить и боязнь ошибиться. Убежденные в том, что чем образованней ваш ум, тем меньше в нем природной свежести, они добровольно ограничили себя двумя-тремя поверхностными мыслишками, которые поминутно и пускают в ход; если даже они случайно что-нибудь знают, то так поверхностно и бездумно, что никому и в голову не придет поднять их на смех. Как женщине стыдно быть добродетельной, так мужчине неприлично быть ученым. Несмотря на крайнее невежество, на которое обрекает светского человека хороший тон, он обязан обо всем высказываться решительно и с апломбом.
– Однако, – заметил я, – все это весьма обременительно.
– Меньше, чем вам кажется, – возразил он. – Полное невежество в соединении с большой скромностью – это действительно нехорошо, но при высоком самомнении оно ничуть не стеснительно. Да и перед кем приходится держать речи, чтобы беспокоиться за их смысл? Если хороший тон велит высказывать свои мнения уверенным голосом, то он отнюдь не требует доказательств и подтверждений вашей правоты и уверенности в себе. Ничего не знать, но думать, что все знаешь; не интересоваться ничем, вокруг чего нет шумихи; "считать себя одинаково неотразимым и в серьезной беседе и в шутливой; не бояться быть смешным и не подозревать, что ты смешон; вкладывать бездну остроумия в слова и обнаружить ребяческую глупость в мыслях; говорить вздор, утверждать его, повторять его – вот в чем состоит самый наилучший тон, присущий хорошему обществу.
– Одно мне непонятно, – прервал я его. – Как могут люди, которые ничему не учились или сочли своим долгом забыть все, что знали, разговаривать не переставая? Ведь надо обладать на редкость изобретательным умом, чтобы, ничего не зная, вести долгие беседы. А между тем источники светской болтовни неиссякаемы.
– Все дело в том, что иссякать нечему, – сказал он. – Вы не могли не заметить, что в свете ведутся нескончаемые разговоры; но заметили ли вы, что там говорят неизвестно о чем? Десяток модных словечек, несколько шаблонных, но любезных выражений, небольшой набор восклицаний, кислых улыбок, игривых намеков – вот и весь разговор.
– Но ведь они говорят беспрерывно!
– Ну, конечно, говорят; но не ищите в этих разговорах мыслей. Это и есть величайшее достижение хорошего тона. Можно ли развивать какую-то мысль и не показаться скучным? Высказать ее можно, но где взять время, чтобы последовательно ее изложить? Ведь это значило бы нарушить общепринятые правила поведения. Чтобы беседа получилась оживленной, она не должна задерживаться на чем-нибудь одном. Кто-то заговорил о войне, но он позволяет перебить себя даме, которой хочется поговорить о чувствах; дама, едва начав рассуждать об этих возвышенных предметах, замолкает, чтобы прослушать изящно-непристойный куплет; затем тот или та, кто его пропел, уступает, к всеобщему сожалению, место отрывку нравоучительной прозы, чтение которого тут же прерывают, чтобы не упустить язвительный анекдот о чьих-то прегрешениях, всегда имеющий большой успех, независимо от таланта рассказчика, но неожиданно прерванный плоскими или насквозь ложными рассуждениями о музыке или поэзии; но и они незаметно сходят на нет, и на смену им приходят суждения на политические темы, которые самым неожиданным образом прерываются впечатлениями о любопытных подробностях карточной игры; и наконец, какой-нибудь хлыщ, очнувшись от долгой задумчивости, пробирается через всю гостиную и прерывает рассказчика на полуслове, чтобы сообщить даме, что она напрасно пожалела помады для губ или же что она сегодня прелестна, как ангел.