Матео Алеман - Гусман де Альфараче. Часть первая
Если прежде он опасался одного соперника, то теперь их стало два, а вскоре из рассказов нового хозяина он узнал о многих других искателях, о том, какими путями каждый из них домогается руки Дарахи и кто им в этом помогает. Дон Алонсо сказал, что не желает и не намерен прибегать ни к каким иным уловкам, полагаясь во всем на доброе разумение Осмина и твердо веря, что достаточно будет и одного его предстательства.
Трудно вообразить и описать чувства, охватившие Осмина, когда он понял, что ему во второй раз приходится быть сводником при собственной невесте и что теперь надо во что бы то ни стало стерпеть все с притворным равнодушием. Ответ его был учтив и сдержан, ибо Осмин боялся, как бы не повторилось то же, что было с доном Родриго. Если пускаться очертя голову в обгон со всеми прочими соперниками, сказал он, путь будет долог и труд напрасен; ничего не удастся сделать. В подобных делах надобны терпение и выдержка, и к цели надлежит стремиться медленно, но верно.
Так Осмин подбадривал молодого кабальеро, хотя самого словно живьем жгли. Всякие мысли осаждали его, нападая со всех сторон и терзая, словно гаррочи[98], так что он не знал, какую раньше отбивать, за какой погнаться, и не находил утешения своему горю.
Лань одна, а борзых много, бегают они быстро, и помогают им всякие домашние соколы — подружки, приятельницы, пиры, свидания, — от них и страдает наша честь. Во многие дома, хозяева которых кичатся добрыми нравами, захаживают некие сеньоры, с виду полные благопристойности, но забывающие о ней, когда под предлогом посещения им подвернется случай поправить свои дела, а то и просто обмануть из любви к обману, — они ничем не побрезгают и за все возьмутся. А к людям подлинно знатным и почтенным дьявол подсылает бойких своден и ловких свах.
Осмин страшился всего, а особливо дона Родриго, которого и он, и все соперники сильно возненавидели за самоуверенный вид. А то была просто хитрость, коей дон Родриго хотел отвадить остальных искателей руки Дарахи, чтобы они подумали, будто мавританка благосклонна к нему, и потеряли надежду. В глаза все ему льстили, а за глаза о нем злословили. Уста источали мед, а сердца таили яд. Каждый, казалось, души в нем не чаял, а сам был бы рад душу из него вынуть. Улыбка на их лицах походила на оскал собаки, когда та отгоняет пчел, — таковы нравы и повадки сильных мира сего.
Возвратимся теперь к Дарахе, поведаем о том, какие муки переносила бедняжка, с каким нетерпением ожидала вести о своем любимом — куда он скрылся, что с ним, здоров ли, счастлив, не полюбил ли другую. Последнее пуще всего ее тревожило, и в этом состоит отличие жены от матери, ибо мать, разлученная со своими детьми, опасается прежде всего за их жизнь, между тем как жена страшится, что супруг может разлюбить ее, что другая своими ласками и притворной нежностью отвлечет его сердце. Ах, как уныло влачились дни, какими долгими казались ночи бедной Дарахе, когда она, словно Пенелопа, ткала и распускала нескончаемую пелену своих дум, стремясь чистым сердцем к ненаглядному своему Улиссу.
Но нет, тут лучше мне умолкнуть. Чем описывать подобную скорбь, я предпочитаю последовать примеру знаменитого живописца, которому поручили изобразить смерть одной девицы. Нарисовав усопшую, искусный мастер разместил вокруг ее одра отца и мать, братьев и сестер, родственников, друзей, знакомых и слуг, наделив лицо каждого выражением горя в той степени, в какой эта смерть должна была его огорчить, и только лица отца и матери оставил незаконченными, предоставляя зрителю дорисовать их, как подскажет ему собственное воображение. Ибо родительскую любовь и скорбь не передать ни словами, ни кистью; это удалось сделать лишь в некоторых дошедших до нас сочинениях древних язычников. Подобно сему художнику поступлю и я. Неискусный мой слог, как грубая кисть маляра, лишь испортит картину неуклюжими мазками. Пусть лучше каждый слушатель или читатель этой истории восполнит по своему разумению сей пробел, припомнив, какие чувства охватывают человека в подобных обстоятельствах. Пусть каждый судит о них так, словно речь идет не о чужом сердце, а о его собственном.
Дараха пребывала в тяжкой печали; каждое ее движение выдавало душевную тоску. Видя, что девушка в такой меланхолии, дон Луис и его сын, дон Родриго, желая развеселить ее, приказали устроить бой быков и сражение на тростниковых копьях; это любимые забавы в Севилье, и приготовления к ним заняли немного времени. Составились квадрильи[99], участники избрали себе костюмы и ленты различных цветов, обозначавших какую-либо страсть: отчаяние, надежду, обожание, муку, веселье, печаль, ревность, любовь. Но Дараха была ко всему этому равно безучастна.
Лишь только Осмин узнал о предстоящих играх и о том, что его господин намерен участвовать в них, он решил не упустить случая повидать свою возлюбленную и отличиться перед ней. И когда наступил этот день и начали выпускать быков, Осмин в богатом наряде выехал на арену верхом на коне, убранном под стать всаднику. Лицо юного мавра было закрыто голубой тафтой, а у коня глаза повязаны черной лентой. Осмин назвался чужестранцем. Впереди него шествовал его слуга с длинным копьем. Так они сделали круг по арене, дивясь пышным нарядам зрителей.
Среди всего этого великолепия Дараха блистала красой, как ясный день рядом с темной ночью, и затмевала всех вокруг. Осмин остановился против ложи, где она сидела, но в этот миг на арене началось смятение, и все, кто там был, побежали врассыпную, спасаясь от могучего быка, только что выпущенного. То был знаменитый бык из Тарифы[100] — крупный, рослый и свирепый, как лев.
В два-три легких прыжка бык очутился на середине арены, распугав всех; теперь хозяином здесь был он. Поворачиваясь то в одну, то в другую сторону навстречу коловшим его бандерильям[101], он стряхивал их с себя и никого не подпускал близко. Когда же пикадоры, спешившись, пытались всадить в него пики, бык кидался на смельчаков и нескольких уже сбил с ног. Теперь никто не отваживался подойти к нему спереди или ждать нападения хотя бы поодаль; все разбежались. Арена опустела, и лишь влюбленный Осмин и его слуга оставались подле быка.
Как вихрь, бык помчался на всадника, и тому пришлось немедля схватить копье. Подняв правую руку, повязанную выше локтя платком Дарахи, Осмин с бесподобным изяществом и ловкостью всадил копье в холку быка таким образом, что острие вышло наружу и пригвоздило к земле копыто левой передней ноги. Бык рухнул замертво и уже больше не шевелился, словно окаменев, а в руке у Осмина остался обломок копья, который юноша бросил на землю, и удалился с арены. Радости Дарахи не было границ, ибо она тотчас признала Осмина по его слуге, некогда служившем и у нее, а также по платку на руке.
Все вокруг зашумели, заволновались, отовсюду послышались возгласы изумления и похвалы искусному удару и силе неизвестного рыцаря. Только и было речи что о необычайном поединке, каждому не терпелось поделиться своим восхищением с другими. Все видели удар, все толковали лишь о нем. Зрителям казалось, что это был сон, они снова и снова пересказывали его друг другу. Один рукоплещет, другой кричит, этот машет руками, тот ахает и крестится; кто-то указывает на арену пальцем, а сам весь сияет от радости; другой откинулся назад и готов вскочить с места; одни в недоумении поднимают брови; другие, чуть не лопаясь от удовольствия, строят смешные гримасы. Все это было для Дарахи райской отрадой.
Осмин же, выехав за городскую черту, отыскал среди садов место, где было спрятано его платье, оставил там коня, переоделся и со шпагой у пояса, превратившись в прежнего Амбросио, вернулся в город. Войдя на арену, он выбрал место поудобней, чтобы видеть предмет своих желаний и чтобы его видела та, для кого он был дороже жизни. Радостно им было смотреть друг на друга, хотя Дараха, видя, что он спешился, сильно тревожилась, не случилось бы с ним беды. Она показывала ему знаками, чтобы он взошел на один из помостов для зрителей. Но Осмин сделал вид, будто не понимает, и оставался на своем месте, пока не кончился бой быков.
А когда наступил вечер, на арене появились участники турнира на тростниковых копьях. Они двигались в следующем порядке[102].
Первыми выступали горнисты, трубачи и барабанщики в разноцветных костюмах, за ними следовали восемь мулов, нагруженных связками тростниковых копий. Это были мулы восьми предводителей квадрилий, и на каждом красовался бархатный чепрак с гербом его хозяина, вышитым золотыми и шелковыми нитями. Поклажа мулов была обвязана шелковыми с золотом шнурами и прикреплена серебряными стержнями.
За мулами шли двести сорок лошадей, принадлежавших сорока восьми рыцарям, так как у каждого участника турнира, кроме коня, на котором он выезжал, было еще пять запасных, а всего шесть. Эти кони, за которыми шагали пешие тореро, выходили цепочкой с двух противоположных концов. Первые два из каждой пятерки шли рядом, и к их седельным лукам с наружных сторон были прикреплены причудливо разукрашенные лентами и бахромой овальные щиты с инициалами и девизами владельцев. На остальных лошадях каждой пятерки были только увешанные бубенцами нагрудные ремни, но все кони выступали в такой богатой и нарядной сбруе, в таких великолепных уздечках, отделанных золотом, серебром и драгоценными каменьями, что словами не расскажешь. Представить всю эту роскошь способен лишь тот, кто бывал в Севилье, где в подобных вещах знают толк, причем надо помнить, что участники состязаний были люди молодые, богатые, влюбленные и каждый хотел затмить соперников перед дамой своего сердца.