Луций Сабин - Письма к Луцию. Об оружии и эросе
Да, у нее был любовник — какой-то грек, к которому она время от времени ездила в его имение посовокупляться, coitu fututioneque coacta, как она выражалась. Этот грек был влюблен в нее, а она считала, что он «очень хороший».
Это едва ли не единственный грек, к которому я не испытываю чувства отвращения. Возможно, потому, что Флавия относится к нему с особой теплотой, которую, тем не менее, не может назвать любовью. Но, скорее всего, я не испытываю к этому греку отвращения потому, что никогда не видел его и ничего не слышал о нем (за исключением того, что он «очень хороший»). Как это ни странно, я совсем не ревную: мне не хочется сражаться с ним за Флавию. За Флавию я могу сражаться только с ней самой. Впрочем, с меня довольно сознания того, что она существует в этом мире.
Однако я зашел слишком далеко вперед.
Тогда я решил еще раз попытаться увидеть Гимеру взглядом исследователя ее прошлого. Вокруг меня не было больше тускло-молочного тумана, а была прозрачная дымка, очень нежно и бережно прикрывавшая и мягкую зеленоватую равнину, прорезанную соименной городу рекой, и неуклюже раскинувшиеся развалины города древней славы — боевой и поэтической, — и уже начавшие терять свою силу теплые источники, где Минерва и нимфы устроили купель утомленному Геркулесу, и все, что только мог охватить взгляд человеческий вплоть до самого холма Гимерских Ферм[249]. Только море не желало совершенно никакого, даже самого тонкого прикрытия и радостно поигрывало гладью своей, словно трепетная рыбка поигрывает чешуей или купающаяся девушка нагим телом своим, зная, — или мечтая, — о тайно подглядывающих за ней восхищенных мужских глазах.
Мир был прекрасен. И вдруг, словно совсем явственно, — не могу до конца поверить в это, Луций! — услышал я, как некий голос произнес имя, приведшее меня сюда в прошлый раз: «Елена».
Я увидел ее улыбку — робкую, несколько виноватую, стыдливую. Несмотря на всю кровь, пролитую под стенами Трои, а затем и в родных городах победителей-греков ради возможности видеть эту улыбку. Несмотря на сожжение Трои и на то, что и нашим предкам и грекам пришлось искать себе новую родину здесь — на Сицилии и в возлюбленной нашей Италии.
Я видел взгляд Елены, хотя совсем не помню ее глаз, как долгое время не помнил и глаз Флавии.
Я снова увидел статую Стесихора. Она не была больше печальна. И сколько радости было в словах его «Палинодии»!
Οΰκ εστ' ετυμος λόγος ούτος,
Ούδ' εβας έν νηυσίν έυσσέλμοις
Ούδ' ϊκεο πέργαμα Τροίας[250].
Да, Луций, этот поэт был воистину богом: он умел творить мифы. Он создал самую потрясающую из всех греческих историй, избавив эту дивную женщину (вся вина которой состояла в ее божественной красоте, в том, что она была земным подобием нашей прародительницы Венеры), освободив ее от чудовищной ответственности за прихоть истории, за свершение воли Юпитера[251]. Стесихор сделал так, что Елена прожила подобающую ей жизнь вдали от крови и слез, от исполнения долга, возложенного непонятно в силу какой логики на людей. Венера унесла Елену в далекий Египет, чтобы она могла там любить вволю, ликуя и телом и душой, как и надлежит красивой женщине, вдали от суетной славы и всех сопряженных с ней несчастий.
Как прекрасно прозрение Стесихора!
А там, под Троей гибли герои, и совершалась воля Юпитера только ради призрака Елены.
Мне вспомнилось, что, благодаря воображению Стесихора, Геркулес плыл на сказочную Эрифею не в ладье, а в золотой чаше Гелиоса. Но особенно явственно вспомнился мне в тот день его такой незатейливый стих о ласточке, радующейся приходу весны:
"Οκα ήρος ώραι κελαδήι χελιδών[252].
О, Луций, как прекрасен удел поэта! Поэту дано видеть в самых простых вещах истинную красоту, к которой обычные люди слепы. Воображением своим поэт возносится в выси, недоступные даже орлу, ибо орел лишен зрения во времени. Поэт прозорливее пророка, ибо пророк прорицает будущее, а поэту нет в том нужды: будущее он способен разглядеть в прошлом. Более того: во власти поэта изменить прошлое, чего не дано даже богам, ибо богам дана власть только над настоящим и будущим. Поэт — величайший возлюбленный, ибо он способен одарить биением своего щедрого сердца всех женщин в настоящем и будущем и прочувствовать биение сердец женщин в прошлом. Поэт — бог, ибо ему доступна божественная радость творения, а бог — поэт по той же самой причине.
Как ликовал бог Платона, запустивший вдруг в движение сотворенное им мироздание![253] Так, должно быть, ликовали мы маленькими детьми, запуская в движение игрушечные ветряные мельницы у низкого берега Тибра. Как жаль, что я не поэт…
Я смотрел на просветленное медное лицо Стесихора и думал, какое великое благо — женщина. Не будь женщины, мир лишился бы половины своих достоинств, а без них прочие достоинства очень легко стали бы недостатками.
С этими прекрасными мыслями о женщине как таковой и о женской стихии, слушая щебет ласточки не только в стихах Стесихора, но и наяву, принялся я, Луций, за поиски старинного оружия в Гимере. Естественно, меня интересовала прежде всего богатая карфагенская добыча Гиерона, замечательные посвятительные дары из которой видели мы с тобой в Дельфах и в Олимпии. К сожалению, поиски мои, за исключением скудных сведений чисто исторического характера, успехом не увенчались. Может быть, потому, что Гимеру успели весьма основательно почистить самолично кабирские братья. А, может быть, виной тому все те же ласточки.
Я провел в Гимере почти три дня, а затем вспомнил вдруг, что на следующий день голуби должны были возвратиться в храм Венеры Эрикины, и что Флавия, как она сказала, «естественно, будет там».
Вспомнив это, я немедленно покинул Гимеру и поспешил на Эрик.
Когда я вновь поднимался по склону Эрика, весна уже не удивляла меня: она была во мне. Во мне было ожидание чего-то нового, что старо, как мир, и с чего, собственно говоря, и начался мир. Стесихоровский стих о ласточке и весне δκα ήρος ώραι κελαδήι χελιδών звучит с такой легкостью не потому, что был создан Стесихором: так или иначе его слышит каждый человек на заре своей жизни. Стих этот превращал меня в самое простое весеннее существо, а легкость весеннего воздуха была легкостью моей души.
Я опоздал к началу священнодействия. Может быть, даже к лучшему: я застал его там, где оно завершилось в прошлый раз.
Женщины в белых одеяниях стояли на краю площадки, а толпа почитателей богини легко колыхалась в некотором отдалении. И так же взывали к богине флейты, кифары и бережно дребезжащие систры: они заранее благодарили богиню, будучи уверены, что и на сей раз чудо свершится самым обычным образом, поскольку ласки любовные, совершающиеся неизменно, как и все самые основные явления природы, в течение неисчислимых веков, в сущности своей есть чудо. И при этом закономерность свершения не лишает это чудо присущего ему всякий раз очарования.
Почему-то именно тогда, а не в первый раз я обратил внимание, что площадка перед храмом построена из огромных камней, кладка которых свидетельствует о глубочайшей древности. Мне вспомнилось предание, что это — творение Дедала[254]. Ощущение любви к древности — едва ли не самое яркое свидетельство бодрости моих жизненных сил. Это мое чувство тоже родственно эросу.
Пройдя сквозь толпу, я присмотрелся к белоодеянным женщинам, и величайшее чудо того дня вдруг свершилось для меня: в женщине, как бы возглавлявшей подобие голубиной стаи, я узнал Флавию. Наша прародительница Венера отметила меня особой милостью: эта воистину женщина, столь щедро и естественно наделенная женским умением не только зачинать жизнь, но и возрождать жизнь, даровавшая девять дней назад свободу розовой голубке, давала мне силу и успокоение своей голубиной мягкостью, настороженностью, чуткостью.
Я понял, почему ее дивные медовые волосы сразу же показались мне знакомы: девять дней назад я вобрал в себя образ этой женщины-голубки, но не сразу же распознал его. Сицилийская кара ослепления поразила меня. Общаясь с Флавией, я на ощупь искал голубку, но боялся найти женщину, радовался, что не нахожу женщину и оставался слеп, инстинктивно обращая свои сомкнутые вежды к солнцу, чувствуя его тепло и неосознанно желая λεύσσειν. И вот вежды мои отверзлись. Я видел, что Флавия была женщиной и очень красивой женщиной. Необычайно женственной женщиной. Посланной мне Венерой Победительницей.
Крик всеобщей радости словно подтвердил мое такое обычное и такое чудесное открытие. Мягкое облачко, не меняющее своих очертаний при приближении к нам, появилось вдали.
Голуби.
Флейты и кифары зазвучали радостнее, но вместе тем и как-то бережно, словно опасаясь испугать голубей, и только систры рассыпали свое дребезжание со всей щедростью, на которую были способны.