Владимир Файнберг - Здесь и теперь
— Не знаю. Иногда что‑то со мной происходило… До сих пор толком не задумывался. А вообще говоря, надо бы выйти на компетентного человека, который мог бы что‑нибудь объяснить. Вон в книге вашей написано: Штаты целый институт создали. Они, говорят, денег на ветер не бросают.
— Читал я эту книгу! А вы уверены, что это не фальшивка, не лабуда для отвлечения наших с вами мозгов? Знаете, Артур, есть старый школьный товарищ — физик, членкор, руководитель целой группы институтов. Он‑то должен был интересоваться, что‑то соображать. Его мнение было бы для меня решающим. Я бы тогда всю эту публику на порог не пускал!
— Что ж, мне тоже было бы любопытно с ним встретиться.
— Давайте! — загорелся Паша. — Хоть сейчас созвонюсь с ним, и завтра поедем вместе! Сегодня уже поздно.
— Не получится. У меня билет в кармане. Завтра ночью лечу в командировку.
— Так это ночью! Пойдемте, Артур, мне одному или даже с Ниной просто неудобно идти к нему по этому делу. Давно не виделись, я учёный, он учёный, и вдруг прихожу, ляпаю: «Гоша, а что, хиромантия — это серьёзно? А все эти поля–огороды вокруг личности — есть или нет? А как насчёт конца света?» Язык не повернётся!
— Понятно. Ну, если завтра вечером и не очень поздно — у меня повернётся.
— Ох, простите! Я не хотел вас обидеть. Вы понимаете, моя Нина год диссертацию не может дописать, занимается черт знает чем, водит сюда толпы сомнительных типов. После работы мою посуду, сдаю белье в прачечную, добываю продукты, а тут, видите ли, крутят сферы!
— Паша, а вдруг это серьёзно?
— Что — это?! — выкрикнул в раздражении Павел. И тут в гостиной послышался шум, раздались тревожные голоса. Павел вскочил, на пороге кухни столкнулся с Ниной.
— Воды! — крикнула она. — С девушкой одной обморок!
— Этого ещё не хватало, — сквозь зубы пробормотал Паша, наливая в стакан воду.
К счастью, упавшая в обморок девица пришла в себя, и вся компания быстро испарилась. Первым удалился худенький человечек с большой бородой.
— Не уходите, Артур, умоляю вас, — шепнул Павел. — Ну хоть ещё полчасика, чаю попьём.
Я понял: если уйду вслед за всеми, тут разразится семейный скандал.
Пока ужинали, пили чай, пока Паша созванивался со своим членкором, Нина все жаловалась на мужа: мол, закоснел, ничем не интересуется, еле уговорила попробовать вращать сферы, и то вышел. Не усидел.
Я почувствовал скрытый упрёк, обращённый и ко мне, сказал:
— Сколько я понял, у всех ничего не получалось.
— Да потому что один закрытый человек мешает созданию общей ауры! — с досадой ответила Нина.
— Значит, я тоже закрыт?
— Вы‑то как раз открыты. Поле у вас — на полкомнаты!
Услышав эту фразу, Паша даже побледнел от злости. А я, предупреждая взрыв, поспешно спросил:
— Нина, неужели вы все это видите?
— Да я целый год этим живу, у меня, представьте, знакомые есть, которые занимаются в специальной лаборатории. Да, в специальной! Между прочим, там и кандидаты, и даже доктора наук.
— Где же эта лаборатория?
— Вас обязательно туда отведут. — В глазах Нины стояли слезы. — А я из‑за него до сих пор там не была.
— Артур завтра уезжает, — вмешался Паша.
— Ничего. Приеду из командировки — обязательно пойду. Ведь нужно выслушать и другую точку зрения, не так ли?
Тот нехотя кивнул.
Мне почему‑то показалось, что при Нине о завтрашнем визите лучше не говорить, Паше это было бы неприятно.
И я не ошибся. Провожая меня к троллейбусной остановке, Паша сказал, что заедет за мной на машине к семи часам вечера, а после посещения членкора отвезёт прямо в Домодедово, в аэропорт.
Сейчас, разглядывая калейдоскоп московской жизни отсюда, из летящего самолёта, я поймал себя на ощущении, что все происходившее там, внизу, казалось несколько нелепым, ненастоящим, как африканский попугай, томящийся в клетке на холодильнике. Как этот членкор Георгий Николаевич, Гоша, которого, кроме каких‑то сложнейших интриг в своих институтах, вроде ничего и не интересовало.
Когда я храбро завёл разговор о том, ради чего мы с Пашей прибыли, тот только отмахнулся:
— Не берите себе в голову. Ноль. Пустое дело. Такое уже было при распаде Римской империи — всякого рода пророки, волшебные исцеления, нимбы. И перед первой мировой — спиритизм, Распутин, так называемые ясновидцы. Жалко, жена с сыном на даче — нечем вас угостить… Скажите, вы случайно не собираете марки? Меня интересуют почтовые знаки любых стран до сорок пятого года.
— Где‑то что‑то осталось от дедушки. — В тот момент я остро пожалел Нину: каково‑то ей будет теперь?
— Голубчик, умоляю, разыщите! Дайте мне ваш телефон, я сам позвоню, не то забудете.
Я оставил ему номер своего телефона, и мы с Пашей поехали в Домодедово.
По дороге Паша спросил:
— Ну и что, теперь после этого пойдёте вы в ту самую мифическую лабораторию?
— Обязательно. Видите ли, вы же не станете спорить, что истина одна. Кто‑то ошибается. Или Нина, ну и остальные с ней, или ваш Гоша вместе со всей официальной наукой. Во всяком случае, пока что большее уважение у меня вызывают Нина и такие люди, как Игнатьич. Отмахнуться ведь легче всего.
Паша трогательно дождался вместе со мной регистрации, довёл до «накопителя», махнул на прощание.
Хороший он был человек. Хороший человек был и Нурлиев, который сейчас, ночью, наверное, уже выезжал с далёкой стройки к аэропорту древнего азиатского города. До посадки оставалось около часа. Я прикрыл глаза и задремал.
2…Всегда казалось странным, что люди не знают, сколько времени, обзаводятся часами, то и дело на них взглядывают.
Который час? Достаточно задать себе этот вопрос, и где‑то там, в уме, видишь стрелки на циферблате — без четверти пять. Или двадцать минут восьмого. Порой ошибёшься минуты на три. Причем если ошибаешься, то всегда почему‑то вперёд, в сторону увеличения времени.
А иногда никаких стрелок и циферблата не видишь. Просто задаёшь вопрос и через секунду уже знаешь: без пяти двенадцать…
Только не надо стараться. Если хоть немного постараешься угадать — ничего не выходит.
3Он бьёт меня в голову чем‑то твёрдым, я валюсь в проход между партами, успевая схватить его за ногу, дёрнуть на себя.
— Ну, гад! Дай ему, Сокол, ещё!
Они громоздятся вокруг, смотрят, как он, кажется, убивает меня — кровь слепит глаза. Новый удар в голову. Из последних сил добираюсь руками до его кадыка, стискиваю мёртвой хваткой.
А ведь совсем недавно всё было так хорошо. Наши идут по Германии, уже подходят к Берлину. Вот–вот кончатся эти четыре года, когда каждую секунду кого‑нибудь убивают, — я это помню, помню всегда. Я видел раненых — читал в госпиталях газеты слепым, писал письма за безруких. Я разговаривал с ними, через них ужас фронтовой мясорубки вместе с запахом гнойных повязок дошёл до меня. Скоро война кончится, скоро мне исполнится пятнадцать лет, наступит необыкновенная жизнь.
В апреле в нашем седьмом классе появился новенький — коренастый, с глазами навыкате, зовут его Валька Сокол. В первый же день он сходится с двумя второгодниками — Морозовым и Таточенко, которые по дешёвке скупают на рынке облигации военных займов, скупают чемоданами, спекулируют американскими фотоаппаратами «лейка», оказывают какие‑то услуги нашему директору Двоефеде — Федору Федоровичу. А на уроках немецкого языка изводят учительницу, ещё не старую женщину — мать моего соседа по парте Рудика Лещинского, демонстрируя с «камчатки» похабные жесты…
Сокол не только присоединяется к этой компании мерзавцев. Сегодня на перемене он, гогоча, сообщил при всём классе робкому Лещинскому о том, что уже переспал с его мамашей.
— Сволочь ты, а не Сокол!
— Кто?
— Сволочь, — повторяю я и вижу, как, засунув одну руку в карман, он идёт на меня.
Лещинский, понурив голову, шепчет:
— Не связывайся…
— Моя фамилия Сокол! — говорит между тем Валька. — А твоя‑то какая?
— А моя — Крамер.
— Немец?
— Сам немец, фашист!
— Он еврей, — подсказывает Таточенко.
А Морозов добавляет:
— Жиды Христа распяли!
— Ах, значит, жид?! — радостно удивляется Сокол. — А ну скажи, что ты жид!
Класс замер. Я уже слышал это короткое страшное слово. Но до сих пор мне не приходилось задумываться о его смысле. Я знал, что я — советский. Такой же человек, как все в нашей единственной в мире стране…
— А ну скажи, что ты жид! — повторяет Валька и вдруг замедленным, как бы ленивым движением сует кулаком мне в нос.
— Я еврей, — яростно говорю я, не понимая того, что делаю выбор. Что действительно на всю жизнь становлюсь евреем.
Слезы застилают глаза. Слепо хватаю с парты чернильницу–непроливашку, швыряю в морду. Промахиваюсь. Чернильница с грохотом разбивается о стену.