Георгий Чистяков - Над строками Нового Завета
Для молитвы христиане собирались перед зарей (отсюда современная утреня) и на закате (вечерня). В середине II века н. э. появилась вечерняя песнь, сохраняющаяся в богослужении доныне; в славянском переводе она начинается словами «Свете тихий», хотя слово «тихий» правильнее было бы перевести с греческого как «радостный»:
Свете тихий святыя
славы Бессмертного Отца Небесного,
Святого блаженного,
О Иисусе Христе…
Пришедше на запад солнца,
Видевши свет вечерний,
Поем Отца, и Сына,
И Святого Духа, Бога,
Достоин еси во вся времена
Пет быти гласы преподобными,
Сыне Божий, живот даяй,
Тем же мир Тя славит.
В центре гимна – Христос, за которым должен идти всякий христианин. Закат, вечернее солнце, покой и умиленное, довольно тихое и слегка заунывное пение – вот что представляешь себе, когда вчитываешься или, вернее, «всматриваешься душою», как сказал в одном из стихотворений А. С. Хомяков, в слова этого гимна. «Свет тихий» – это образ мистический. Он еще видим, а источник его, солнце, уже невидимо, так как скрылось за горами. Невидим и Христос, «вознесшийся во славе», как пели христиане во времена Павла, но видим Его свет, просвещающий человека и делающий его другим, свет, наполняющий любовью сердце человека.
На латинском языке церковные песнопения появляются позднее, ведь даже в Риме первые христиане были греками и пользовались для молитвы греческим языком. Одним из первых христианских поэтов, писавших на латыни, был святой Амвросий из Медиолана (современный Милан), умерший в 397 году. Свои гимны он писал стихами, но подражал при этом греческим образцам, в том числе и гимну «Свете тихий». Вот один из его гимнов, предназначенный для утренней молитвы:
Восход встречая солнечный,
Мы умоляем Господа,
Чтоб среди дел дневных всех нас
Хранил Он от обидчиков.
Сдержи наш невоздержанный
Язык и очи, чтобы мы
Их не бросали с жадностью
На суету житейскую.
Пусть сердца будут чистыми
Глубины и разумно пусть
Смирится плоть надменная
Умеренною трапезой.
Чтоб, когда день закончится
И ночь вернется темная,
Во время сна всеобщего
Нам вновь восславить Господа,
Пусть Бог Отец прославится
И Сын Его единственный,
И Параклит божественный,
Как ныне, так и в будущем.
Язык Амвросия прост и лаконичен, но при этом безупречен. Один из филологов XIX века сравнил его стихи с «древними надписями, высеченными на мраморных плитах», и заметил, дополняя эту характеристику, что в них «нет блеска, но есть спокойный свет духовного восторга». Эти гимны хочется сравнить с чашей для святой воды в церкви Витаутаса в Каунасе. Выдолбленная из круглого гранитного валуна и покоящаяся на чугунном треножнике у входа в церковь, чаша поражает своей простотой, строгостью, даже грубостью формы и… абсолютным совершенством.
В цитированном выше гимне содержатся слова, в которых выражена чуть ли не вся суть проповеди Иисуса:
Пусть сердца будут чистыми Глубины…
Человек грешен, но Бог прощает его, как Отец прощает блудного сына в Евангелии от Луки, если он покается от всего сердца, очистится, отмоется изнутри, станет другим. Не просто добропорядочного поведения требует Иисус от своего слушателя, а его внутренней чистоты, которую назовет потом блаженный Августин «девичеством сердца» (virginitas cordis). Утраченное девичество плоти не вернешь, но есть девичество сердца, и оно, как подчеркивает Августин (а ведь он был непосредственным учеником Амвросия), много важнее. Именно к нему зовет Иисус, рассказывая притчу о блудном сыне, о нем говорит и гимн: «Восход встречая солнечный…»
Но «можете ли вы делать доброе, привыкши делать злое?» – так спрашивал своих слушателей пророк Иеремия (13: 23) еще в VII веке до н. э. И продолжал:
Может ли эфиоп переменить свою кожу
И барс – свои пятна,
Так и вы…
Как в самом деле вернуть утраченную чистоту, кто может помочь человеку, если сам он бессилен? Только Бог. Так рождаются такие молитвы, как «Господи, к Тебе прибегаю, научи меня творить волю Твою, ибо Ты – мой Бог». Покаяние – это не просто биение себя в грудь, не просто констатация того, что «я согрешил», и просьба о помиловании, это порыв к чистоте сердца. Именно с этой точки зрения надо смотреть на покаянные песнопения, которыми так богата церковная поэзия. Причем порыв этот выражается, как правило, даже не в словах песнопений, а в их мелодии. Хорошо об этом писал Н. П. Огарёв, известный почему-то как безбожник, имея в виду молитву «Свете тихий»:
Проснулся звук в ночи немой —
То звон заутрени несется,
То с детства слуху звук святой.
О! как отрадно в душу льется
Опять торжественный покой,
Слеза дрожит, колено гнется,
И я молюся, мне легко,
И грудь вздыхает широко.
Не всё, не всё, о Боже, нет!
Не всё в душе тоска сгубила.
На дне ее есть тихий свет,
На дне ее еще есть сила;
Я тайной верою согрет,
И что бы жизнь мне ни сулила,
Спокойно я взгляну вокруг —
И ясен взор, и светел дух…
Византийские песнописцы
Простота, столь характерная для песнопений, составляющихся «старцами первоначальными» (так назвал древнейших христианских аскетов в одной из своих статей А. С. Пушкин), в Византии сменяется «плетением словес». Византийские гимнографы понимают, что лучше хранить «безбедное молчание», но тем не менее стремятся «песни ткати, спротяженно сложенные», как восклицает Иоанн Дамаскин, один из известнейших византийских гимнографов VII–VIII веков, то есть составлять стройно сложенные песни подобно тому, как ткется ковер.
Известен рассказ русской летописи о том, что послов князя Владимира, когда они оказались в константинопольской Софии во время богослужения, настолько поразило его великолепие, что они «пришли в изумление и не знали, на небесах ли были или на земле»: «Мы ни передать, ни забыть не можем такой красоты и благочестия», – говорили они князю.
Золото и драгоценности в интерьере храма, на наперсных крестах и панагиях, парча архиерейских саккосов и священнических фелоней, кадильный дым и хоровое пение составляют ту красоту, которая так изумила послов князя Владимира. Претворенные в словесную форму, все эти элементы наполняют тексты византийских песнописцев, чей труд Дамаскин именно поэтому и сравнивает с работой мастера, изготовляющего роскошный ковер.
В первой половине VI века как церковный поэт прославился Роман Сладкопевец. Грек, а может быть, еврей по происхождению, он был дьяконом сначала в Бейруте, а затем в Константинополе. Роман – не просто аскет и подвижник, он – священнослужитель, поэтому все его произведения предназначены для пения в храме во время службы, а не для личной молитвы. Он находился под влиянием сирийской литературы. Большое впечатление на него произвела сирийская мемра, то есть проповедь в стихах, представляющая собой пересказ только что прочитанного во время богослужения отрывка из Евангелия.
Все без исключения поэмы Романа полны именно такими пересказами евангельского текста; причем эти пересказы всегда богаты зрительными образами, их можно назвать иконами, написанными не красками, а словами. Вслушиваясь в гимн Романа, молящийся может ясно представить себе, как бы своими глазами увидеть ту обстановку, в которой происходит то или иное евангельское событие; возможно, это связано с тем, что Роман находился под большим влиянием Иоанна Златоуста, не раз советовавшего в своих проповедях при чтении Евангелия представлять себе тот пейзаж, на фоне которого говорил со своими учениками Иисус, и т. д.
Примером такой «иконы в словах» может служить начало поэмы Романа, посвященной Рождеству Христову, доныне сохранившееся в православном богослужении:
Дева ныне Пресущественного рождает
И земля пещеру подает Неприступному:
Ангелы с пастухами это прославляют,
Волхвы же со звездою путешествуют,
Ибо для нас родился
Малый Отрок, Предвечный Бог.
Роман называл свои произведения по-разному: гимнами, поэмами, эпосами, хвалами, псалмами, молитвами, но потом их стали называть «кондаками». Так в греческом языке называют палочку, на которую наматывается свиток, а иногда и сам свиток в отличие от кодекса, напоминающего современную книгу. Не случайно на иконах Романа изображают со свитком в руках.
Каждый кондак состоит из начальной строфы (кукуллия) и длинного ряда строф, каждая из которых кончается введенным в кукуллии рефреном. Так, например, в поэме «Мария и волхвы» (ее начало мы цитировали выше) в качестве рефрена звучат слова:
Малый Отрок, Предвечный Бог.
Современники Романа подражали его творчеству, но уже через сто лет после его смерти жанр кондака ушел в безвозвратное прошлое, а от его гимнов в богослужебной практике остались только первые строфы, то есть кукуллии; он, как написал в начале VIII века константинопольский патриарх Герман, «первый показал плод прекрасных гимнов как средство для спасения» и вошел в историю как святой и сладкопевец, но запомнилось потомкам его имя, а не гимны. Почему? Известный французский византиновед Ж. Гродидье де Матон сравнил однажды тексты Романа с огромными фресками; действительно, его поэмы монументальны, причем выражается это не только в том, что они велики по объему.