Романо Гуардини - Человек и его вера
Какое же место занимает все это в комплексе вопросов, рассмотренных в предыдущих главах? Может показаться, что исходная точка нашего — чуть ли не полемического — анализа смысла легенды о Великом инквизиторе не имеет прямого отношения к теме. Однако ретроспективный взгляд подтверждает ее глубокую связь с проблематикой целого. Та неразрывная цепочка, которая шла от народа к старцам и звеном которой, хоть и в виде исключения, оказывается Алеша, здесь обрывается. Ивану эта связь уже чужда, он из нее выпал. Он ориентируется только на свой индивидуальный разум и на свою субъективную волю. Он утратил контакт с народом и именно поэтому подпадает под власть такого омерзительного существа, как Смердяков. Нарушена и его связь с плодоносящей землей; правда, он ощущает могучие силы природы, но для него она — либо элемент мироздания, либо демонизированная «земляная сила». Во взаимосвязи компонентов бытия он уже не усматривает ни необходимости, ни смысла; это и делает возможным его идею неприятия мира.
Его отношение к Богу типично для человека, который, будучи связан с Ним долгой традицией, сложным переплетением факторов социологии и культуры, всевозможными душевными нитями, восстает против этой связи. Он больше неспособен относиться к Богу с той же непосредственностью, что и народ; но в то же время он отказывается приложить усилия к тому, чтобы создать на другой ступени существования — готовностью, трудом, преданностью, жертвами — новое отношение к Богу. С другой стороны, он не идет и на окончательный разрыв. Его отрицание не столь бесплодно, чтобы просто отпасть, как это происходит с Ракитиным. Но оно и не столь глубоко и однозначно, чтобы обрести такую же органичность, как у Кириллова. [21] Дело усугубляется тем, что этот молодой человек — личность сложная, раздираемая на части многочисленными конфликтами, что он по существу не знал детства, но не завершил еще и перехода во взрослое состояние. Все это служит питательной почвой для своеобразного, половинчатого отношения к Богу, слагающегося из веры и неприятия сотворенного Им мира и порождающего «бунт».
В целом же Иван живет очень интенсивной жизнью. Напряженность и противоречивость повседневности, нагнетающиеся до болезненного состояния, находят себе выражение в философской и религиозной проблематике, а она, в свою очередь, претворяется в жизненную практику с ее борьбой и страданиями. Таким образом, этот персонаж Достоевского демонстрирует тот кризис религиозного мироощущения и сознания, который проходит красной нитью через вес XIX век и окончательные выводы из которого сделает, видимо, лишь современность.
К этому можно было бы добавить многое, — в частности, о соотношении образа Ивана с мыслями и чувствами романтиков, о непризнании моральных ценностей эстетствующим декадансом, о взглядах и мире страстей раннего Кьеркегора и особенно Ницше. Но здесь мне не хотелось бы этого делать. В следующей же главе, посвященной анализу более простых и масштабных персонажей — Кириллова и Ставрогина, мы коснемся некоторых из этих вопросов.
Глава шестая Безбожие
1. Предварительное замечание
В ходе наших рассуждений неоднократно высказывалась мысль, что в глазах Достоевского разрыв связей личности с народом и землей предстает как настоящее, непоправимое бедствие. Страдание, грех, преступление — все преодолимо силою этих связей; но если утрачиваются и они, то происходит самое страшное: человек теряет контакт с источником жизни и с Богом [22].
Этот процесс писатель хотел отобразить в грандиозных циклах романов. Как видно из его переписки и архива, в конце 60-ых годов он задумал роман под названием «Атеизм». Из этого плана родился потом еще более грандиозный замысел: «Жизнь великого грешника». Но и ему не суждено было осуществиться. Сам образ и фрагменты сюжета были использованы, так сказать, в расщепленном виде в «Бесах», «Подростке» и «Братьях Карамазовых».
Первое из этих трех произведений особенно ярко рисует тот процесс отчуждения и разрушения, о котором шла речь выше.
Оба Верховенских — именно такие «отпавшие», особенно сын и его окружение. О Шатове мы уже говорили.
Ставрогин предстает как самый страшный и самый несчастный из всех персонажей Достоевского. То отпадение, о котором шла речь выше, воплощено в нем с такой силой и полнотой, что его образ перерастает в типаж.
Что же касается инженера Кириллова, то он не исчерпывается этой формулой. Путь отрицания, которым он идет, находится уже в сфере общечеловеческого. Таким образом, по своему духовному значению он занимает место рядом с Алешей Карамазовым, хоть и в негативном смысле.
Я попытаюсь проанализировать обе названные выше личности. Вместе с Иваном Карамазовым они дадут в своей совокупности наиболее полную картину сил зла, разрушения и болезненных извращений, представленных в произведениях Достоевского. (Правда, картину эту можно было бы дополнить такими персонажами, как Тоцкий и Лебедев в «Идиоте», Гольдядкин в «Двойнике», рассказчик в «Записках из подполья» и другие, служащими воплощением холодного эгоизма, низости, разложения и отталкивающими своей духовной скудостью.) Кроме того, именно эти две личности демонстрируют конфликты и проблемы, особенно ярко характеризующие новое время, и более того — обрисовывающие ту сферу, в которой должны приниматься решения, выходящие за рамки Нового времени. Ведь в общем и целом значение разлагающейся жизни для познания жизни здоровой состоит именно в том, что действующие силы и формообразующие элементы этой последней находятся в правильном, естественно-неприметном соотношении, в то время как первая заставляет их выступать на первый план с фатальной отчетливостью.
2. Кириллов
Алексей Нилыч Кириллов, по профессии инженер- строитель, «только что» вернулся из Америки «после четырехлетнего отсутствия». Он предстает перед нами как «еще молодой человек, лет около двадцати семи, прилично одетый, стройный и сухощавый брюнет, с бледным, несколько грязноватого оттенка лицом и с черными глазами без блеску. Он казался несколько задумчивым и рассеянным, говорил отрывисто и как- то не грамматически, как-то странно переставлял слова и путался, если приходилось составить фразу подлиннее».
Свойственная ему сдержанность, сочетающаяся с рассеянностью и раздражительностью, неожиданно покидает его время от времени, когда он с жаром делает замечания философского характера или проявляет чисто человеческое тепло.
Кириллов — хороший человек. Он может вдруг рассмеяться «самым веселым и ясным смехом», причем лицо его принимает «на мгновение… самое детское выражение и, мне показалось, очень к нему идущее».
Он любит детей, и они отвечают ему взаимностью. Как-то Ставрогин неожиданно входит к нему и застает его играющим с хозяйским малышом, который, видимо, незадолго до этого плакал. «Слезки стояли еще под глазами, но в эту минуту (он. — Р.Г.) тянулся ручонками, хлопал в ладошки и хохотал, как хохочут маленькие дети, с захлипом. Пред ним Кириллов бросал о пол большой резиновый красный мяч; мяч отпрыгивал до потолка, падал опять, ребенок кричал: «Мя, мя!»… Наконец, «мя» закатился под шкаф… Кириллов припал к полу и протянулся, стараясь из-под шкафа достать «мя» рукой».
Кириллов сочувствует чужому несчастью, не проходит мимо людского страдания и охотно помогает чем только может.
Этот человек способен тонко чувствовать, но он наделен к тому же и незаурядной волей к мышлению.
Когда к нему приходит рассказчик, он предлагает ему чаю:
«— Я чай люблю, — сказал он, — ночью; много, хожу и пью; до рассвета…
Вы ложитесь на рассвете?
Всегда; давно. Я мало ем; все чай».
Таким и остается он в памяти читателя — ходящим взад и вперед по комнате, отрешенным от действительности и предающимся нескончаемым размышлениям.
Иногда он внезапно уставляется «своими черными вспыхнувшими глазами» на собеседника. Если разговор утрачивает серьезность, он выказывает раздражение, но потом снова начинает говорить «горячо», хоть и сохраняя спокойствие.
Особенно важно для его характеристики отсутствие чувства юмора.
«… я не люблю бранить и никогда не смеюсь», — говорит он «грустно» и «с улыбкой».
«— Да, невесело вы проводите ваши ночи за чаем…
Вы думаете? — улыбнулся он с некоторым удивлением, — почему же? Нет, я… я не знаю, — смешался он вдруг, — не знаю, как у других, и я так чувствую, что не могу, как всякий. Всякий думает и потом сейчас о другом думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об одном».
И та же мысль — в страшном разговоре перед его смертью:
«… Ведь вы знаете, что это только слова.
Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что все не хотел. Я и теперь каждый день хочу, чтобы не слова».